Большое путешествие на букву «А»

Konstantin Kropotkin
24 min readJan 2, 2022

--

Однажды мы поехали в Большое путешествие. Там был нечеловеческий ледник, дымчатая пампа, вспышка ненависти ко всему человечеству, птица-дура, зверское родовспоможение, пыльный нефтяной рай, вспыльчивая аргентинка, лучшее манго в моей жизни и волосатый водопад.

Я пишу. Он фотографирует. Мы — пара — были в Аргентине: Москва — Буэнос-Айрес — Эль-Калафате — Вальдес — Мендоса — Игуасу — и назад.

Сначала нас должны были ограбить. Нет, не так.

Сначала, — а это уже было много позже — я спросил его, как мне его называть в травелоге. Он сказал, что все равно, например, «Томас», я сказал «окей».

И вот. Я и Томас. Мы поехали в Аргентину.

Уже в первый день нас ограбить не могли, потому что, рухнув из европейской зимы в упругое тепло Буэнос-Айреса, мы с трудом дотерпели до ужина, звякнули бокалами в честь Нового года и немедленно пошли спать.

Зато на другой день, сразу после завтрака отправились смотреть розовый дворец аргентинских президентов — Casa Rosada. Это небольшое, легкомысленное на вид здание было недалеко, — но оказалось закрыто. Весь город был тих и безлюден, а в присутственных местах особенно, и даже охранники казались нарисованными.

По счастью, в доступности шаговой, не больше часа пешком, — как сообщил интернет, — располагался и популярный у приезжих квартал Ла-Бока (La Boca). Путь туда лежал через местность бетонную, в один-два этажа, там и сям изукрашенную граффити. На крыльце одного из приземистых домов сидела с сигаретой смуглая пожилая женщина. На нас двоих, увешанных фотообъективами, посмотрела остолбенело, как на привидений.

Веселый квартал вырос внезапно, словно кто-то сноровисто поднял декорацию — меж коробок, изготовленных из корабельного металлолома и раскрашенных во все цвета яркого, рыдало на разные лады танго. Уличные танцоры сходились в дуэтах, предлагали сделать пару-тройку па туристам, прибывшим сюда на автобусах и такси. В местных лавочках было много «мафальды», — сувениров, напоминающих об аргентинской грете тунберг, шестилетней героине комиксов, которая уже в 1960-е годы была озабочена судьбами мира. Путеводитель сулил атмосферу Италии, поскольку в квартале Ла-Бока живут потомки итальянцев.

«Зачем мне уцененная Италия, если есть настоящая?» — говорил я, отбиваясь от очередного предложения скрутить ногу в танго.

Томас же, ловя танцоров глазом объектива, предположил, что теперь гавань Генуи будет напоминать о Буэнос-Айресе: если копия явилась раньше оригинала, то оригинал будет казаться копией, и ничего тут уже не поделать.

Танцевать не стали, толстенькой карманной мафальдой тоже не обзавелись, чего потом было жаль. Уехали на такси, что было к лучшему. Нас не могли ограбить, — нас, туристов-ротозеев, должны были ограбить по дороге к туристическому аттракциону, поскольку район крайне неблагополучный, там и карманники, и мошенники, и даже бандиты. В гостинице рассказали, что буквально накануне в Ла-Бока серьезно пострадали какие-то американцы.«Вам просто повезло. Все преступники еще спали. Все-таки первое января».

Имея опыт жизни постсоветской, в Буэнос-Айресе легко почувствовать себя в собственном прошлом как в позавчерашнем сне. Впечатление складывается из изобилия высокометражного бетона, возведённого будто впопыхах, из внезапных провалов с раскидистыми помойками, из вспышек архитектуры совсем новой, из широких до нелепости автострад, которые кажутся поперек себя шире.

Пена густых субтропических будней накатывается на строго спланированную, относительно молодую градостроительную геометрию, и из двух этих импульсов, противоположных друг другу, возникает ощутимое чувство щелчка, переключающего жар в холод, равнодушие в приязнь, старое — в демонстративную новизну, прошлое — в непонятно что.

Официально охранять архитектурные памятники в Аргентине начали с 1979 года, но, кажется, и по сию пору ценить красоту прошлого не очень-то научились, и потому даже очевидно старинное, драгоценное, выглядит блажью человека, который мог бы снести все к чертям, да передумал.

Томас (он — западный немец), вспоминая Буэнос-Айрес, готов говорить о пышности аргентинской столицы, — будь то театр «Colon», похожий на юбилейный торт, французистое кафе «Тортони» (Tortoni), застывшее в XIX веке, или прокаленные солнцем кладбищенские лабиринты «Ла-Реколета» (La Recoleta), где в мавзолее особой кудрявости царит давно мертвая и вечно живая Эвита — жена президента Эва Перон.

Мне же, человеку российских 1990-х, трудней дается зрение селективное, фиксация на безусловно красивом, — и потому, должно быть, куда отчетливей знаменитого оперного театра в память впечаталась ветхая красота кафе «Эль Молино» (Confiteria del Molino), образчик аргентинского модерна в самом центре города, отгороженный забором, чтобы кусок стены некондиционного здания, отвалившись, не убил случайного прохожего. Его реставрация, начатая в 1997-м, полностью не завершена и по сей день, весной 2021.

Танго в Буэнос-Айресе выглядит не развлечением, а выражением типичного для этих мест контрастного эмоционального душа: то холод, то жар, то снова холод. Свойство полезное для туристов, только что прибывших из европ. Утомленный джетлагом, норовишь провалиться в сон, но танго упорно, раз за разом выдергивает тебя на поверхность.

Спасибо танго, только благодаря ему я не упал со стула на том танцевальном шоу для туристов. На следующий день мы улетели в Патагонию, на аргентинский юг.

Никогда не был в тундре, но, думаю, поселки крайнего российского севера похожи на выселки Эль-Калафате (El-Calafate) — не буквой, но духом: под плоской тарелкой неба, меж скудной растительности редкими зубами торчат домики-бараки, проезжей частью может послужить бывшая взлетная полоса, а общий тон, скорее, угрюмый.

В январе, то есть аргентинским летом тепло выражает себя в Эль-Калафате стеснительно, как случайный гость в чужом доме. Ветер несет черную пыль, от чего кажется, что где-то рядом угольные копи. Романтика такого вида требует романтиков особого рода.

«Теперь я знаю, куда деваются рокеры», — сказал я, увидев в очередной сувенирной палатке очередного лохматого деда в черной майке с грозной символикой.

Рокеры сюда и деваются: они пересаживаются с мотоциклов за администраторские стойки местных пансионов, они торгуют безделушками, поступают работать в рестораны, и выражением сурового духа кажется факт, что кулинарной достопримечательностью в Эль-Калафате считается «асадо», мясо на вертеле, которое жарят на открытом огне, а подают вообще без всяких специй. Чтобы получить соль и перец к патагонскому ягненку, нужно официанта специально попросить, но не факт, что допросишься.

Хозяйка пансиона, моложавая блондинка, сдавшая нам на пару дней комнату, была приветлива. К тому же говорила не только на испанском, но и немецком, что нам с Томасом было удобней. Она — по имени Мариана — выучила язык благодаря немецкой бабушке. В Аргентине много немцев, сказала она, вкрапления тевтонской культуры заметны, а интернет, очень хороший и в этих ветреных краях, сообщил остальное: немало немцев, осевших в Аргентине, попали сюда через Поволжье, — Екатерина Великая пригласила их в Россию, а последующие российские правители оказались менее дружелюбны, и мигрантам пришлось искать счастья в еще более дальних краях.

Это край земли, — что ощутимо. Поселок находится на берегу озера-моря, близ ледника Перито-Морено (Perito Moreno), к которому и ведут все пути.

Вид на ледник здорово оркестрован. Чтобы попасть к нему, нужно спуститься с холма вниз, по одной из специальных лесенок, но еще до смотровой площадки громовой увертюрой возникает холод, резкий, как удар поддых, и только потом появляется вдали стена льда, нависающая над серой озерной водой.

Самое странное в ледниках — не форма, а цвет. Это темно-синий цвет, который пробирается из глубины гигантских глыб то нежно-голубым, то зеленовато-лазоревым, то белым с желтоватыми подпалинами.

Томас снимал ледниковые рельефы, пока у нас не застучали зубы.

«Если б я здесь жил рядом, то сошел бы ума», — говорил я, подавая то один объектив, то другой и чувствуя, как понемногу умираю.

Такого равнодушия я не видел никогда и, наверное, никогда больше не увижу. Природе не наплевать на тебя, — тебя для такой натуры попросту не существует. Если океан, низводя человека до мизерной мелочи, все ж дышит с человеком в унисон, то спрессованная миллионами лет влага ледника молчит и высится, она мертва, а синева ее так глубока, что ни что другое не похожа.

«Вечный лед как выездная сессия космоса, — сказал я, — Или она въездная?»

Томас пожал плечами.

Кажется, самый верный способ вывести аргентинца из себя — заговорить с ним об островах.

Аргентинцы — возмутительно добросердечный народ. Внешне местные жители напоминают среднестатистических европейцев, то есть могут быть любыми, смуглокожими и белыми, брюнетами и «красными» («rubio», — так здесь зовут и блондинов, и рыжих). «Аргентинец — это итальянец, который говорит по-испански, но думает, что француз», — эта шутка, которую я вычерпал из путеводителя, сообщает и о том еще, что колонизаторы-европейцы полностью истребили коренные народы, но, в отличие от соседней Бразилии, обошлись в свое время без африканских рабов.

Но именно дружелюбием, от которого иногда глаза на лоб, аргентинцы и отличаются от приезжих. Там, где мой возмущенный разум давно бы кипел, они улыбаются, они готовы прийти на помощь, они уделяют тебе столько времени, сколько захочешь. Покажут как пройти, — пусть и неправильно. Посоветуют, — пусть и без необходимости. Эмоций со знаком «минус» я не видел даже у билетеров на автобанах, часами сидящих в будках в липкой удушающей жаре.

Градусник эмоций в диапазоне от дипломатичного нейтралитета до эйфорической восторженности вдруг ломается, если заговорить о войне за острова в 1982 году. Фолклендские для британцев, они для каждого аргентинца собственные, Мальвинские, и нужно видеть, сколько гневной страсти прячется за дружелюбным фасадом: щелчок, — и заклокотал вулкан.

Такую сцену мы наблюдали близ ледникового озера, в небольшом отеле-приюте, открытом столетие назад одним мигрантом-финном. Оттуда открывается и вид на гору Фитц Рой (MountFitz Roy), и доступ к Голубой лагуне, необычайной синевы водоему. Нашего провожатого, молодого человека по имени «Мартинеро» не смутило, когда я, горожанин не только номинально, категорически отказался садиться на лошадь, он же — знаток Достоевского, Ницше и Шопенгауэра — нашел нужные слова, когда другие участники группы (швейцарцы, бельгийцы, австралийцы, испанцы) едва меня не линчевали, вынужденные идти 16 километров пешком. Но тем же вечером от улыбчивого смирения гида-провожатого остались только клочки, когда за болтовней у барной стойки кто-то вскользь упомянул «британские» острова в Южной Атлантике.

Недобрым словом Мартинеро помянул и чилийцев, которые в конфликте 1982 года аргентинской правде предпочли британскую. Чилийцы всем плохи, говорил он в запальчивости, и даже вулкан, находясь на территории Чили, плюет пеплом только в сторону Аргентины.

«На их стороне природа», — сказал я, а пожалел о том уже на следующий день.

Нечеловеческий холод ледника оставил недобрую память. Томаса познобило пару часов, а у меня нездоровье затянулось. Я из Сибири, должен бы быть привычен к холоду, но такого холода, как у ледника, я не испытывал никогда, — пронизывающая насквозь стужа.

«Нет, Аргентина точно не Италия. В Италии я всегда здоров, чего не могу сказать об Аргентине», — говорил я, коря себя за неуместные болезни.

В Большом путешествии болеть особенно обидно: готовишься загодя, продумываешь планы, ищешь удобные авиапересадки, гуглишь дома, отели и достопримечательности, — и все для чего?

Чтобы стучать зубами и думать о том только, как бы добраться до ближайшей кровати?

После ледника мы должны были отправиться к магеллановым пингвинам — их колония, одна из самых больших в мире находится в заповеднике «Пунта Томбо» (Punta Tombo) на Атлантическом побережье. Но долететь прямиком до близлежащего города Трелев не довелось, — из-за пепла чилийского вулкана аэропорт был закрыт.

Сначала нас отправили в Буэнос-Айрес, а пилот самолета — вот она аргентинская галантность! — специально для туристов сделал дополнительный круг над величественным Перито-Морено.

Обогнув облако вулканической пыли, мы улетели на самый север, а затем снова вниз, примерно туда, где у Аргентины талия, — в город Комодоро-Ривадавиа, плоский как блин, примечательный нефтяными вышками, а более ничем.

В аргентинском ханты-мансийске нас подхватила женщина из местного турбюро, — организаторы нашего тура в Европе попросили помочь заплутавшим туристам. Говорила она бурливо, смеялась часто, обнимала много, — вспоминая, почему-то все время хочу представить эту кудрявую темноволосую толстушку с пакетом самодельных пирожков.

Не исключаю, что и домашняя выпечка была, — но к тому времени окружающее я мог воспринимать только через пелену. Я был болен, мне было стыдно, что болею, — выброшенные на ветер деньги, неадекватное затратам удовольствие.

Из аэропорта — на автовокзал, а дальше в двухэтажный автобус, где каждое сиденье как трон, — большой, с персональным телевизором. Через шесть часов мы попали в пыльный Пуэрто-Мадрин (Puerto Madryn), где колея снова должна была стать прежней, рядовой, туристической, — как ездили миллионы путешественников до нас и как миллионы еще будут ездить. Помню, что пампа за окном автобуса была дымчато-серой, кресла удобными, — можно было и поспать, если бы в салоне не пахло несвежими носками и если б адски не болела голова.

На полуостров Вальдес, который серым молоточком покоится в атлантических водах, я пришел пешком. По крайней мере, частично.

Мы выехали туда на внедорожнике, — битом, сером, словно впитавшем вездесущую пыль. Я без сожалений покинул Пуэрто-Мадрин, приморский город, похожий на любой другой приморский город, включая джентрифицированную гавань с непременными ресторанами и сувенирными лавками.

Я сказал Томасу, что Аргентина как цивилизация — безнадежно вторична. Пытаясь построить европу на новых землях, переселенцы создали квелое подобие Старого Света. Здесь нет причудливого симбиоза местного и привозного, заемного и локального. В аргентинских городах и селениях чувствуешь себя как в среднеарифметической южно-европейской стране.

«Может быть, — говорил в ответ вежливый Томас, руля по тряской, неасфальтированной дороге, — Зато здесь другое небо».

Оно и впрямь другое, — я был согласен:

«Оно всегда пустое, потому что солнце вечно не там».

«Мы же в южном полушарии», — Томас стал восхищаться аргентинскими ширями и далями, — он хоть и много путешествовал, но, будучи европейцем, а не как я, сибиряком, все никак не может привыкнуть к масштабам дикой природы, по которой только ехать и ехать.

Восторг его был тем сильней, чем больше оживал распластанный, бедный на цвета ландшафт. Мы видели страусов-нанду. Нелепые, голенастые, они на бегу мотают серыми перьями на задах, как старорежимные девы, ряженые для канкана. Мы видели кондора, который рвал у дороги падаль. При виде нас он заквохтал и, прежде, чем взлететь долго бежал, не сразу поймав воздушный поток.

«Какая бестолковая птица, — сказал я, — Голова курья, крылья не по размеру. И мертвечину жрет».

«Тебе хоть что-нибудь нравится?» — спросил Томас.

«Да, летает красиво, — сказал я, — Крыльями почти не шевелит», — больше мне в данный момент не нравилось ничего.

Томас — романтик, а мой стакан вечно полупустой. И все надоело.

Я попросил остановить машину, вышел, выволок чемодан и потащил его по дороге, — по сей день не знаю, куда я тогда собрался, что хотел делать в этом поле на другом краю замного шара, за тысячи километров от дома, да еще с ухающей от простуды башкой.

Во всех Больших путешествиях меня непременно настигает недовольство целым миром: так было и в Новой Зеландии в папоротниковом лесу, и в Кейптауне, в отеле за колючей проволокой, и на уличном рынке в Камбодже. В этот момент с особой силой не нравится, где я оказался, зачем мне все это. Я не могу понять причину недовольства, как неясно и то, болею я, потому что не нравится новое место, или наоборот недовольство незнакомыми обстоятельствами порождает болезни.

Наверное, это самая низкая точка в акклиматизации, — момент перехода из «зоны комфорта» в непонятное «нечто», которое еще предстоит освоить умом и чувством.

Меж аргентинских колючек брел, надо признать, недолго. Вначале я услышал скрип, а затем увидел его источник.

Думаю, это был не он, а она. Стояла на груде камней и скрипела. Заметив меня, длинношеяя животина издала еще одну сложную серию звуков, словно от обиды: как ты мог, как ты посмел не оценить моих дрожащих ушей, моей элегантно вытянутой бархатистой верблюжьей морды, моих стройных длинных ног в белых лосинах, завихрений моей коричневой шерстки.

Без спешки повертевшись и вызвав изумленное «ах», она произнесла что-то вроде «видала я вас в гробу» и величаво удалилась, показав мохнатый зад и мохнатушку коротенького хвоста.

Так я понял, что у меня есть личный хит-парад животных, и на вершине его, разумеется, патагонские гуанако — эти полужирафы-полуолени.

«Знаешь, — заявил я Томасу, садясь в машину, — Эти гуанако мне меня самого напоминают».

Томас фыркнул, думая, что я шучу.

От нелепой выходки была и польза, — осталась фотография человека в красной куртке, в красных шортах и с красным чемоданом, который бредет по серо-бурой местности. Томас умеет ловить мгновения.

Мы прибыли на полуостров Вальдес, в один из крупнейших заповедников в мире. Нас встречал Агустин, подтянутый молодой мужчина с изумительной красоты зелеными глазами. Стоя на крыльце вытянутого в вагон одноэтажного дома с резной верандой по всему периметру, он сообщил, что перед нами образчик патагонского ранчо, сам он является баском в пятом поколении, а сюда, в заповедные места у большой воды, он попал благодаря предкам, которые купили ферму, — она и приносит его семье небольшой доход.

Дом-вагон был пуст, из-за ветра казался хлипким, но пронизанным солнцем, — очень светлым, словно туда светят кинопрожекторы. Побросав чемоданы, мы познакомились с пожилой поварихой Рамоной, которая принсла нам травяного чаю и кексов. На ужин, сообщила она, будет картофельное пюре с мясным соусом; электричество в комнатах только на пару часов, по вечерам.

Затем Агустин (надо ж, какая зелень в глазах!) повел по угодьям, рассказав и то, что его предки выращивали овец, его отец был архитектором, а сам он — и фермер, и биолог. Он показал нам в колючках «мару» — смешного «патагонского зайца», которого зовут также «аргентинской морской свинкой».

Томас немедленно наставил объектив, а Агустин сообщил, что колченогие мары привередливы в еде и сильно страдают от европейских кроликов, завезенных сюда полтора столетия назад. В отличие от грызунов-колонизаторов, патагонские зайцы едят не все подряд, плодятся не так интенсивно, и потому оказались на грани вымирания.

Этот увесистый грызун и впрямь похож на зайца, которому купировали уши. Куда более зайца он похож на тюфяк, к которому приделали тонкие ножки. Если спугнуть, — не бежит, а ковыляет.

Уже сидя во внедорожнике, — приметно красном, — Агустин поведал, что китов мы, увы, не увидим, — они ушли еще в середине декабря. Зато нам крупно повезло в другом. Очень крупно.

«Нам принадлежит целый берег», — сказал он. То есть попасть туда можно, только если живешь на ферме Агустина.

«Ты взял телеобъектив?» — спросил меня Томас. Я подтвердил.

Поехали.

Их можно было принять за мокрые от воды бревна, выброшенные водой там и сям. Иногда они с рыканьем вздымались, разевали пасти, показывая ярко-алое нутро. Уже не дети, но еще не взрослые, слишком велики для материнской опеки, но еще чересчур слабы, чтобы противостоять зрелым самцам.

«Это подростки», — сообщил Агустин, когда подвез нас ближе к одному из прибрежных, поросших колючками холмов.

Нужно было спуститься вниз, к воде, — вначале на своих двоих, потом опустившись на четвереньки. Обитатели этого каменистого берега боятся предметов, которые заметно выше их. Согбенные люди им не страшны, они не видят зла и в наставленных на них камерах.

Это морские слоны, представители единственной колонии из девяти имеющихся, которая живет за пределами Антарктиды.

Агустин пояснил, что у животных линька, плавать они толком не могут. Им не больше двух лет, и потому огромные нашлепки на переносице у них еще не возникли, то есть у будущих жутковатых рож еще были лица.

Это были детские лица, — в чем не было никаких сомнений, когда мы очутились в паре-тройке метров от них, блестяще-лаковых в лучах солнца. У них были круглые, как циркулем выведенные глаза, которыми они могли смотреть и позади себя, выгнувшись по-цирковому в дугу.

Кроме нас людей здесь быть не могло, а мы, следя за указаниями Агустина, были примерны — тихи, не назойливы, сидели поодаль и смотрели.

У юных морских слонов заостренные морды и жесткие как пики усы. Они любопытны, но не без деликатности, — зарывая морду в мелкие камни, они притворяются, что спрятались и подсматривают из укрытия. Чистые дети.

Там были толстые и ленивые, там были покладистые и сонливые, там были озорники. Характеры есть и у зверей, что было неоспоримо. Один из «слонят», самый неугомонный, загребал передними лапами-ластами камни и ссыпал их на голову другому, хлопал того по гладкому тулову, дудел тому в закрытую пасть, приглашая в игру. Ласты у морских слонов до изумления похожи на человеческие ладони.

Так было час или два, — морские звери приняли нас за часть пейзажа, перестали обращать внимание и лишь иногда, ловя движение, помаргивали в нашу сторону круглыми глазами.

Эти глаза — детские. Круглые как блюдца, они смотрят как засасывают, вбирают все, что попадается взгляду, ничему не давая оценки, интересуясь всем подряд, и это, кажется, дружелюбный интерес. У молодых морских слонов улыбчивые морды.

Еще по дороге сюда Агустин сказал, что прежде слонов-подростков забивали для каких-то человеческих нужд, и было так, пока их не придумали защищать.

Высокая температура была у меня уже там, на каменистом пляже, но едва ли только болезнью я могу объяснить свою уверенность, с какой думал, что вот он — момент абсолютной полноты, когда все на своих местах, вплоть до заходящего за нашими спинами солнца.

Я верю по сей день, что это был один из самых лучших моментов моей жизни. Глазастые чудища, их атласные пасти, их улыбчивые морды, черная галька под ними, тихая вода океана, и всюду свет рыже-красный, — больше ничего не надо.

Их убивали. И это была следующая сильная мысль, уже на обратном пути. Как можно было их убивать? В ту ночь я засыпал с чувством сильной ненависти ко всему человечеству. Как можно было так поступать, дорогие люди? Как?

За ночь лихорадка, покипев, промыла мне мозги и отступила. Я вдруг сделался здоров, пусть и еще слаб. Спасибо ледниковому ветру, он, продув насквозь, все-таки не полностью отравил мне Большое путешествие.

Утро началось со страуса, — с громким стуком он прошел по веранде и вытаращился прямо в окно. Еще накануне Агустин объяснил, что «ньянду» нашли птенцом и выкормили, а теперь он играет на ферме роль амулета, который хорош тем, что бесполезен.

«С одной стороны, нельзя очеловечивать зверей, они же звери, а не люди, — рассуждал я за завтраком, вспоминая вчерашнее переживание на пляже, — С другой стороны, как не очеловечивать, если у меня в распоряжении есть только я — человек?»

«Попробуй просто наслаждаться», — предложил Томас, для которого впечатлениям не обязательно нужны слова, хватит и фотографий.

Куда больше зловредного человечества, Томаса заботило отсутствие европейского хлеба (а не той рыхлой бескусной массы, которую аргентинцы за хлеб выдают) или же технологические анахронизмы местных ванных комнат, где теплая вода подается с помощью трех вентилей, которые, как их ни крути, норовят ошпарить.

«Ха-ха, — сказал я утром на его вскрик, — Ты еще не знаком с газовыми колонками в питерских коммуналках».

День был смешной и глупый. Когда поехали смотреть лежбище морских львов, знаменитое на весь мир, то по дороге насмотрелись на патагонских цесарок-идиоток.

Птица по прозвищу «мартинетта» — символизирует единство формы и содержания. Она — дура, причем не только на вид. Мелкая, серенькая, а на голове нелепое перо. Летать эта хрупкая птица не любит, предпочитает ходить рядом с машинами, то есть гуляет не там, где еда, а там, где ровно. На дорогах заповедника «мартинетт» можно видеть в двух видах: то живой и глупой, то жалким трупиком.

В этих местах глубокая вода океана начинается резко, почти у самого берега. Говорят, здесь разыгрываются жестокие битвы, когда косатки выбрасываются на берег и хватают морских львов.

Бог избавил нас от такой кровавой сцены, — хищных дельфинов мы видели только издалека, в виде заостренных плавников над водой: мать и детеныш быстро плыли вдоль пляжа.

Мне милей были магеллановы пингвины. 350 тысяч особей живут на севере полуострова, — в местечке под названием «Estancia San Lorenzo». Именно там они дают свои спонтанные представления: взрослые стоят под солнцем, выстроившись в длинный ряд; дети же, еще одетые в серый клокастый пух, ходят парами, а подпустив к себе совсем близко, прячутся друг за друга как стеснительные школьники.

Людей здесь никто не боится. Друзьями, впрочем, тоже не считают, — тянуть к птицам руки нельзя, у пингвинов клюв острый как бритва.

Главное шоу заповедника Вальдес находится на северной оконечности полуострова, — все приезжие устремляются смотреть на колонию морских львов.

Чувствуешь себя вуайеристом, глядя на кишение коричнево-шоколадных тел на полосе между водой и высокими дюнами. Совокупления, роды, кормления — все происходит одновременно, огромные самцы наваливаются на хрупких самок, норовя раздавить заодно и детенышей, похожих издали на червячков. Деткам грозит и другая опасность, — наглые чайки, подравшись друг с другом из-за плаценты, могут начать дружно рвать беспомощного морского львенка.

Самцы рычат, детеныши блеют по-овечьи, — вопли перекрывают шум волн, а люди смотрят на них сверху, вооружившись огромной оптикой. Мне было почему-то стыдно, — не за животных, конечно, а за людей, которые — и я в их числе — суют носы не в свое дело.

«Думаю, любители дикой природы должны быть человеконенавистниками», — рассуждал я потом.

Томас пожал плечами.

Вчера был океан, а сегодня горы во впечатляющей близости. Мы добрались до винной мекки Аргентины, у самого подножья Анд.

Мендоса, четвертый по величине город страны, неплохо притворяется европейским югом, напоминая актрису талантливую, но не получившую хорошей школы. Малоэтажные дома не так и просты, зелень теплично-кудрява, а платаны на бульварах трепещут светло-зеленой листвой в точности так, как их родственники, скажем, в Провансе. Надо усилие, чтобы поверить, что воду из гор по прихотливым каналам сюда провели еще индейцы-инки, а европейцы появились куда позже.

Много карманников: официант в кафе тщательно прикручивает к стулу сумочку гостьи; старушки, ковыляя по улице, прижимают к груди ридикюли; в магазине сувениров продавец с жалостью смотрит на рюкзак с кучей карманов, — эх, вы, доверчивые туристы.

Уличных кафе много, там пьют вино, — а что еще пить в Мендосе? Нравы, правда, куда более вычурные, чем, скажем, в Ницце. Пока вечером ждали «асадо» — а чего еще ждать в Аргентине? — вдоволь наслушались бурливого испанского, который, по словам полиглота Томаса, чуть иной, нежели испанский-испанский. За моей спиной, за соседним столом немолодой кабальеро и его спутница обсуждали нечто на слух крайне веселое, но затем с рыканьем отъехал металлический стул, а мне на спину что-то упало.

Оказалось, вино, — душистое, красное, из местных. Аргентинская женщина плеснула его в аргентинского мужчину, а тот был верток. Попало в меня.

Никто утешать не кинулся, кабальеро не извинился, — бросил деньги на стол и ушел вслед за своей темпераментной дамой. В Мендосе, под платанами русское арго звучит уместно, — я ручаюсь, проверено в ходе полевых испытаний.

Одну ночь мы провели в городе, а пару других — в «винном отеле» в 15 километрах от города. Там можно и поесть, и полежать, поплавать и, разумеется, выпить, глядя на виноградники. Все с плавной обстоятельностью хорошо и дорого устроенного быта.

Аргентинский винный туризм куда фешенебельней, скажем, итальянского. В Италии вино — рядовая жизнь, в Аргентине же — достижение. В Мендосе не ночуют в бывших сараях, там не водят гостей по мшистым погребам, их винные подвалы похожи на ангары. Аргентинская «дольче вита» комфортабельна и надуманна, она выстроена, а не выросла сама собой.

«В Новом свете везде так», — добавил Томас, вспомнив калифорнийские винные дали.

Без «винного» тура мы обойтись не могли, — по понятным причинам, поехали не на своей арендованной легковушке, а групповой, автобусной экскурсией. Бойкий гид рассказал, что винным традициям Мендосы уже четыре сотни лет, но вино все еще считается «новым». Вплоть до 1990-х годов аргентинское считалось третьесортным, да и сейчас европейцы ценят его недостаточно, в отличие от, скажем, северо-американцев.

В Мендосе одно главное слово — «malbec». Виноградная лоза из Франции, которая в Новом свете повела себя по-особому, а на родине почти исчезла.

«Мальбек» — удобное вино, с ним легко выдать себя за экперта. Сказать со знанием дела «это ж «мальбек», всего лишь увидев, как у человека посинели зубы. У этого вина очень интенсивный цвет.

«Идеальное вино для Хэллоуина», — говорил я, когда еще мог говорить.

Все никак не могу запомнить простое правило: на «пробах» вино «пробуют» — его и пить не обязательно, можно, пополоскав рот, выплюнуть в специальное ведерко. Ценность правила особенно очевидна, когда во рту, скажем, двенадцатый сорт вина. Или уже двадцать четвертый?

Днем позже мы поехали в горы и там угодили на войну.

Анды, делящие материк на Чили и Аргентину, не очень стары, — это горы кишками наружу, их яркие внутренности еще не успели зарасти. Красного там в изобилии и ярким контрастом ему — вкрапления желтого, зеленоватого и серого.

Мы ехали по знаменитой дороге, — Pan-Americana. По ней можно добратьcя от Аляски до Огненной земли. Нас Ruta 7 интересовала из-за Аконкагуа, самой высокой вершины Америки. Водные потоки на пути к ней показались мне сначала сделанными из какао, но верней, думаю, считать их красными, — это ж не реки, а вены.

Мы поднялись на высоту в 3000 метров, — туда, где в пешие походы по заповедным местам отправляются специальные группы.

«Жаль, что воздух Анд не продают. Я б покупал», — говорил я вполне серьезно.

Воздух в Анадах — субстанция пронзительная, буквально окрыляющая. И это другой воздух, нежели в Альпах, в нем больше остроты.

Гору Аконкагуа мы смогли увидеть только издали, — пошел дождь, причем сразу сильный, а скоро посыпали градины, каждая с лимон величиной. Они били со свистом и, думаю, могли бы убить.

«Кусок льда да в висок», — вскрикивал я, когда мы вместе с другими укрылись под козырьком бензозаправки.

Аргентина не знает полумер. То жарко, то холодно, то снова жарко.

Очень жарко.

Вы когда-нибудь ели манго? Нет, вы никогда не ели настоящего манго, если не были в Пуэрто-Игуасу (Puerto Iguazu), что в Аргентине близ бразильской границы.

Не исключаю, в других местах планеты есть свои неподдельные манго, но то манго, которое мне продали в запселой лавочке недалеко от легендарных водопадов, останется в моей памяти как Манго Моей Мечты. Этот плод чуть больше тех, что продаются в любом крупном магазине Европы, а на вид ничем от них не отличается — такой же зеленовато-красный.

Дело в том, наверное, что манго, дозревшее на дереве, разительно отличается от манго, поспевшего в пути. Это манго куда более смолистое на вкус, у него сильнее и сложнее сладость. Мне кажется, я каждый день готов есть манго, — и странно, что, имея манго на расстоянии вытянутой руки, аргентинцы остаются мясоедами.

Крайний север Аргентины вынуждает думать о вегетарианстве. Сама природа настаивает на своей калорийности: «смотри на меня», «любуйся мной», «ешь меня хотя бы глазами», — эти призывы так явственны, что создают ощущение галдежа. «Какой сложный узор у моих листьев», — говорит одно дерево. «Зато у меня цветы», — сообщает другое. А трава переливается серебром, а кусты выпрастывают яркие цветочные гроздья.

В поисках соответствий мой ошалевший от природного изобилия разум совал сцену на базаре. В аргентинских джунглях я чувствовал себя меж кочанов капусты, которая надумала сделаться лесом.

Путеводитель обещал туканов, — расписных попугаев с огромными клювами. Увидеть их вживую не довелось, зато во всей красе показали себя коати — бесстыжие попрошайки с тонкими полосатыми хвостами, с телом, как у большой белки и рылом изящной свиньи — длинным носом, на кончик которого насажен нервно подрагивающий пятачок. Русские словари называют коати «носухами», но мне больше по душе иностранное обозначение — оно, мне кажетя, лучше описывает эти деловито-хулиганистые повадки.

Близ водопадов Игуасу коати выбираются из дебрей на кирпичные дорожки, выложенные для туристов, ощупывают трубчатыми носами воздух возле человеческих ног, приглядываются к сумкам и рюкзакам: детки — они, скорее, рыжие — могут и повиснуть на туринвентаре на своих длинных когтях, взрослые — облезло-пегие — ведут себя умнее; в деланной озабоченности бегают по дорожке, но стоит зазеваться какой-нибудь восторженной дуре со смартфоном, как совершают быстрое, едва заметное движение — и вот уже в пакете дуры дыра, а коати мчится в лес с бутербродом в острой пасти, а за ней устремляется кавалькада рыжей ребятни.

«Нечто среднее между енотом и крысой», — говорил им вслед Томас, куда менее обычного дружелюбный. Он плохо переносит тропическую жару.

На крайний, влажный, жаркий север Аргентины нас занесло по той же причине, по которой сюда уже заносило миллионы других туристов. Все едут ради Игуасу.

Это каскад водопадов, который четко делится на две страны, как на две главы.

Аргентинский Игуасу — игриво-красив. Многочисленные смотровые площадки предлагают заглянуть в бездны, скорее, чарующие, нежели устрашающие — их маскирует плотный водяной туман. Потоки воды расплетаются, как желтовато-белые пряди. Кажется, будто моет голову седая блондинка — здесь и волна, и объем, и немного омлетного блеску.

Если же смотреть на Игуасу с бразильской стороны (через границу возят специальные автобусы), то водопады предстают в величии потрясающем — вода, обрушиваясь, ревет, сыплется, стонет, скрежещет. Глядеть на это страшновато, — зверь, может, и укрощен, но он все еще зверь.

А эпилогом стал Буэнос-Айрес. Что логично — откуда ж еще в Аргентине вылетать назад в Европу? В Новый год встретивший пустыми улицами — безглазым, чужим, — проводил нас город человечно.

На пешеходном перекрестке в Сан-Тельмо старик кружит на куске картона туристок: на нем щегольская шляпа, не утратившая вида и за десятилетия, проведенные под палящим солнцем; на нем жилет, рубашка, длинный, небрежно завязанный шейный платок, у остроносых туфель каблуки великоваты — профессионалы танцуют танго только в таких. Тени от шляпы наполовину закрывают его лицо: виден только бескровный рот в улыбке и пара глубоких поперечных морщин на щеках, стремящихся к жесткому, похожему на комок газеты, подбородку.

На стульчике возле магнитофона, извергающего скрипучую надрывную музыку, сидит старуха в тесном красном платье; она улыбается во весь желтозубый рот, у нее высокая прическа, в светлых волосах ее сияет расшитый блетками цветок. В руке ее веер, ноги в удобных танцевальных туфлях; старуха сидит с прямой спиной, и ноги составлены крест-накрест. Обмахиваясь веером, выставив зубы, она смотрит куда-то мимо всех — мимо туристов, обступивших кусок картона, мимо старика, принимающего позы ради неловкой туристки.

В малоэтажных старых кварталах Буэнос-Айреса пляшут и дребезгливо поют, трясут старым тряпьем — там витает воздух увядания; манерная эпоха начала прошлого века застряла в шляпах и шляпках, в ар-деко и модерне, которые, проживая здесь, можно, наверное, и возненавидеть.

«Жизнь как праздник», — восхищенно говорил Томас.

«Танго как приговор», — говорил я.

И бьют в барабаны, и музыка воет, и девицы, сидя на тротуаре, плетут безделушки, и мужчины корсарского вида торгуют кожаной дребеденью — Буэнос-Айрес, город-праздник, собственно, не город, а праздник.

По пути в гостиницу, уже вечером видели в парке круглую крытую танцплощадку, витыми коваными решетками и заостренной крышей, напоминающую китайский чайный домик. И там тоже звучала музыка, — тоже танго.

Уже темнело, но еще двигались тени. Танцевали двое пожилых людей. Они танцевали не на публику и, кажется, не для себя. Они были внутри себя, в пределах какой-то своей личной грезы, — танцевали так, словно смотрели кино со своим участием.

И это был самый уместный финал нашего Большого путешествия.

«Слушай, — говорю я Томасу, и это предисловие, — А почему мы вообще поехали в Аргентину, ты не помнишь?»

Пожимает плечами:

«Потому что природа».

«Она и в России природа. Слушай, — снова говорю я, — А как мне тебя назвать, если я соберусь рассказать о нашем Большом путешествии?

«Не знаю, принц сойдёт?»

«Вот, значит, почему я таскал твою технику?! Не из любви к фотоискусству, а потому, что ты принц, а я, получается, твой слуга. Нет, тогда ты будешь Томас».

«Почему?»

«Потому что был «Сойер», а у него были приключения. Я вспомнил, почему Аргентина».

«Почему?».

«Потому что на букву «А». Чем не повод? Большое путешествие по большой стране с большой буквы «А».

Томас пожал плечами. Он не знает, шучу я или говорю всерьез. Я и сам не знаю, — все вперемешку.

#щасте — мой телеграм-канал, где я коллекционирую #щасте

--

--

No responses yet