Романтика

Konstantin Kropotkin
47 min readJan 2, 2021

--

«щасте» в Берлине

Если уж сдохнуть, то лучше не дома.

Далеко не уехал, — денег набрал только до Берлина, то есть полтора часа самолетом до Москвы, а дальше ещё два — туда, где «все есть», как спизднула девочка из агентства.

- Могу заказать вам экскурсии. У нас в столице Германии, городе Берлине есть представители, — сказала она, молоденькая дура, ещё не умеющая читать по лицам.

Думала, если клиент улыбается вежливо, то запросто все схавает.

Но много не попросила, — океюшки, пусть будет представитель. Два дня, три экскурсии: вечерний город, центр и романтика.

- Европа на Рождество это просто сказка, — сказала она, заведенная мартышка.

- А вы в сказке были?

Насупилась.

- Наш представитель в городе Берлине может встретить вас прямо в аэропорту, чтобы исполнить все ваши пожелания, — сказала сердито.

Ага, и воды поднесет, как настанет срок. Океюшки.

Впервые в жизни полетел налегке. С собой только рюкзак. В последний раз, — он же в первый. Вещей всего на пару дней, — а там немного надо. Человеку вообще много не надо, только хочет он почему-то всего и сразу.

Еще когда собирался, посмеялся, — дурак-человек, — хотел же положить в рюкзак что поплоше, чтобы дома, когда вернусь, хорошие вещи взял кто, а кому они нужны, ношеные? Еще подумал: интересно, как вернусь, — в мешке пластиковом или в гробу? Неужели они там, где «всеесть», и гробы дохлым возвращенцам выдают?

Смеялся громко, от души, как только сам с собой умею.

Таблетки положил в рюкзак сверху, в прозрачном пакете, — пусть на границе только попробуют что сказать. Пусть спросят, — а я и отвечу.

Да не спросил никто, — мог и топор в ручной клади провезти, никто б и глазом не моргнул. Никто никем не интересуется, не нужен никто никому.

Из Москвы до Берлина летели в тесноте с обидой: мужик моих лет, тяжелый, на вид из бывших штангистов, собачился с теткой в кудрях, — сидели они впереди меня, друг от друга через проход. Еще когда по местам рассаживались, тетка накидала кулей и в свой багажный отсек, и в тот, что напротив, а когда штангист втиснул следом чемодан (блестящий такой, из рифленого металла), заныла кудрявая, что у нее там все хрупкое.

- На! — он выволок кули, все три и бросил тетке на колени, — Это мое оплаченное место.

Тут он был, наверное, неправ, но тетка кричать не стала, какой бы хамовитой ни казалась. В его сторону всю дорогу только косилась и фыркала, а ему хоть бы хны, — все пялился в телефон, пока наливался красным его стриженный жирный загривок.

Когда пошли на снижение, голос сверху сообщил, что в столице Германии около ноля, сыро, возможен дождь, снега в ближайшие дни не предвидится.

- Опять Рождество не белое, — сказала тетка громко и горестно.

- Зато дебелое, — буркнул штангист, все возя по экрану телефона толстым пальцем.

Он выглядел важным в своем в дорогом черном пуловере. На пальце-сосиске пузатое золотое кольцо. Женат, детей-поди двое. А баба его — какая-нибудь тощая выдерга с деланными сиськами и губами. Все они одинаковы, у кого жизнь удалась.

Еще в воздухе, на полпути я подумал, что было б хорошо, если б самолет взял и грохнулся. Не то, чтобы я людей с собой взять хотел, они ж не виноваты, но проще же, если все само собой случается, двигатель неисправный или пилот с катушек съехал. Своим умом умирать — тоже труд, а тут его, вроде, за тебя сделали, и нет больше ничего.

Ничего больше нет. Щасте, как говорится, — океюшки.

Когда меня спрашивают про счастье, — а про него часто принялись спрашивать, — я так отвечаю: не жалуюсь. Мне и правда роптать не на что — все, что есть, то мое. Жил честно, работал хорошо, подлостей не творил, знал свое место. И не было ничего такого, чтобы я мог потом сказать, что стал жертвой обстоятельств или дурных людей. Если попадались плохие, — так я ж сам их выбрал, где были мои глаза?

А раз выбрал, — терпи.

Нет, не жалуюсь. И нытиков не люблю. Ты мужик или кто? Соберись, — твоё горе не ебет никого. Да было бы горе — так себе, обыкновенная жизнь.

В Берлине самолет не приземлился, а брякнулся, — тряхнуло сильно, пассажиры захлопали через одного, показывая, кто наш, а кто иностранец. Наши-то благодарят пилота, а этим похер.

- Лошары, блядь, устроили тут театр, — уже вставая, сказал штангист. Он из тех, видимо, которые на отдыхе от своих держатся подальше.

- Надо же сказать «спасибо», — не утерпел я.

Он глянул на меня, как будто увидел говорящую мебель, а потом, уже натягивая в проходе пальто, чуть не заехал локтем в ухо.

- Извините, — сказал, не глядя.

А пальто хорошее, — сукно мягкое, тонкое, темно-синего цвета. И красный шарфик к жирной шее привинтил, — типа, модник. Рожа сытая, смурная. Я подумал опять, что из этих он, из «хозяев жизни», которые сколько ни жрут, все им мало.

Берлинский аэропорт был сарай-сараем, нашим московским не чета, — у нас блестит все, места много, на каждом углу единицы персонала, а тут — европейская столица! — даже рукав к самолету не подогнали, заставили всех на автобусе ехать, а дальше, в низеньком здании было тоже все как попало, — на паспортном контроле люди стояли плотно, как овцы на остриг, пока рядом, по специальным дорожкам бежали через турникеты приободренные местные; мы потели в строю, а они паспортом по сканеру шлеп, дверки разъехались, — и добро пожаловать в рай.

Есть ли все-таки этот рай? С одной стороны, вряд ли, ерунда же все, человеку надо юдоль скорби развеять, вот и придумал себе сказку. А вдруг нет? Смешно же: приду, такой, к воротам, а там архангел мне дулю под нос, — хер тебе, герр Иванов, а не кущи, иди-ка ты за чертями сковородки мыть.

На контроле мариновали долго. Штангист прямо передо мной встал, — как специально, чтобы загордить собой весь белый свет. У меня рост средний, комплекция нормальная, а с ним рядом, как мальчик-с-пальчиком, как дюймовочка, блядь, с рюкзачком. А он и в шарфике красном, да со звонким таким чемоданчиком. Покосился раз, будто я его ножом пырнуть хочу.

Смех и грех: та тетка с кулями, какой бы русской ни казалась, прошла контроль на правах местной жительницы, через воротца. Напоследок уставилась на штангиста с торжеством, мол, смотри, подлец, как у меня все складно, да только зря старалась, — он и не посмотрел на нее, невелика птица.

Паспортных будки было две, но одна из них пустовала («У них обед», — проблеял кто-то осведомленный из очереди). У открытого окошечка долго мялась девушка с жопкой. Шубка на ней была коротенькая, а журавлиные ноги — в черных облегающих лосинах, так что жопку трудно было не заметить; девушка крутила ею, показывая волнение, пока голова в будке, мужская, бритая, белая, спрашивала что-то по-немецки.

- Ну, чего она там? — вздохнул из толпы женский голос.

- Доказывает, что не блядь, — громко сказал штангист, не отводя глаз от телефона.

Разом скопилась во рту горькая слюна, так бы и харкнул ему прямо в модное пальтецо. Не люблю, когда женщин обижают, это у меня, наверное, с детства, знаю, каково бабе выбивать себе место под солнцем, и всяк же мерзавец готов записать ее в потаскухи.

- Нихт ферште, нихт, — все талдычила жопка-девушка, а дальше пришли два погранца, и ее увели. Бедная, оглядывалась испуганно, будто на расстрел уходит.

- И точно блядь, — сказал штангист.

Дальше дело споро пошло. Выполнив, видать, свой план по поимке нарушителей, пограничник в другие паспорта едва глядел, — люди выскакивали бойко, как горошины из спелого стручка. И мне штамп шлепнул запросто, — только головой качнул, — мол, проваливай. У него, видать, только на девушек с жопками боевая стойка.

А дальше смешно было. На линии таможенного контроля все катили себе багаж, сами бодро шли. Люди местные, форменные сидели, будто скучая, а как подошел штангист с ловким своим чемоданчиком, так разом поманили его пальцем — извольте предъявить, чего вы там везете в наш немецкий рай?

Рожа у него стала багровая, засуетился, залопотал что-то. Конечно, своих-то можно и матом, а с этими только по стойке «смирно», — гандон же ты, гандон.

А мартышка из агентства не подвела, — едва вышел, как уткнулся носом в плакат с именем «Vladimir». Написано было на белом ватмане красным фломастером. Держал его тощий парень в ярко-зеленой куртке. Девочка и в том была права, что не заметить «представителя» было нельзя: и ладно бы только одежка зеленая, «вырви глаз», так над белесой башкой его еще трепыхался обруч из пуха, в каких на маскарадах изображают святых.

- Ах, это вы! — взвыл он при виде меня, — А который из двух? — поглядел на свой плакат, где ниже было приписано синим «Nikolay».

Сказал ему, что Владимир.

- А я — Марк, — он улыбнулся и разом состарился. Тощий, весь сдавленный, как селедка, издалека он мог сойти за 20-летнего, а теперь, когда от улыбки побежала морщинками кожа, стал выглядеть лет на сорок.

- Вас двое должно быть, надо подождать, — повторил Марк, и прошло еще минут пятнадцать, уж протекли мимо русские, а дальше побежали какие-то мелкие азиаты, - Николай с вами одним рейсом летел. Не понимаю, почему так долго, — сказал он как извиняясь.

Верьте ль, нет, но тут-то я и понял, кого именно ждем.

Вышел он багровый до синевы, пальто застегнуто криво, шарфик кровавой соплей повис. Едва увидев нас, шагнул широко, будто собираясь заехать в морду не то мне, не то этому Марку. Или обоим сразу, — злостью пыхало от него, яростью.

- Ну, пиздец, — сказал вместо «здрасте», — Мне девочку обещали, — затряслись жирные щеки, — Где, нахуй, девочка? Я за девочку заплатил.

- Вы Николай? А тут два мальчика, — Марк улыбнулся, посмотрел на борова безмятежно, словно был тот сам нежным рождественским ангелом, — Девочка занята, она в концлагерь уехала, — обруч над головой его заколыхался, — У нее группа. Показывает мемориал павшим от холокоста. Пойдемте? — он направился к выходу, а мы за ним, — Вы не представляете, какой ужас. Приедет вечером, голос сорванный, еще два дня говорить не сможет. Там очень страшно, смерть в каждом камне, а объяснять много надо. Не хотите в концлагерь? — он посмотрел на Николая, а потом на меня.

-Ты мне объясни лучше, почему меня шмонали, а других нет, — сказал Николай, — Что за хуйня?

- Это комплимент, — сказал Марк, — По тиви сообщали, что богатые русские в Германию черный нал везут.

- А я причем?

- Значит, вы, Николай, похожи на состоятельного человека.

Я чуть не захохотал, — какие ж все дураки. И таможенники дураки, и Марк — дурак. Был бы штангист такой уж богатый, со мной бы тут не шлялся, его бы из первого класса встречал особый лимузин, или что у них там бывает.

Не-не, этот боров из тех, кого мама моя «высерками» называла — из грязи да в князи.

Марк шел походкой быстрой, дерганой, сам только что жопой не вертел, и обруч над головой трясся как у паралитика.

- У вас тут карнавал или что? — спросил я.

- Вы про мой головной убор? — Марк выставил белые зубы, — Это символическая игра, которая работает на разных уровнях. Во-первых, в толпе не потеряешься. Найти просто, — он протянул, — и-изи. Во-вторых, мой фирменный знак, повышает эркеннунгсверт.

Вот оно чего.

Вышли на улицу. Стыло было, серо. И еще этот странный запах, о котором я не смог сразу сказать, нравится мне он или нет. Что-то разом парфюмерное и техническое.

- И третье еще, — сказал Марк, — У меня ангельский характер, знаете. Всем помогу, ничем не обижу. Айм соу бьютифул энд кози.

Еще чего.

Пройдя под навесом, поднялись вверх по гулкой металлической лестнице, а после крытой галереи очутились на автостоянке.

- У тебя какая тачка? — Николай огляделся.

- А мы на такси, — сказал Марк, — так удобней и дешевле.

-Пиздец, приехали. И это трансфер? — скривил рожу, но Марк тоном самым невинным предложил поехать на автобусе, что будет еще дешевле, не больше трех евро с носа.

Тертый калач, подумал я.

Когда подскочила машина, Марк выбрал кресло возле водителя, — чумазого на вид мужика какой-то южной национальности. Я поместился сзади, рядом со штангистом, который и тут норовил занять чересчур много места.

- Владимир и Николай! — Марк повернулся к нам, едва выехали на автостраду, — А теперь скажите, пожалуйста, почему вы решили посетить наш славный город Берлин?

Нежданный попутчик промолчал, глядя в темнеющее окно. Мне тоже сказать было нечего.

- Берлин, — сказал Марк с оттяжкой, — это город с тысячей лиц. Сюда приезжают, чтобы потанцевать, пошопиться, погулять по музеям, познакомиться с новыми людьми, — я смотрел, как обруч над ним царапает обивку салона, — Здесь жили многие гениальные люди. Цветаева. Джазовый музыкант Рознер. Набоков творил в Берлине свои великие рассказы. Великий писатель прожил в Берлине целых пятнадцать лет. Отсюда пошла его литературная слава.

- Да на «бэ», потому и приехали, — сказал Николай, — На Афины рейса удобного не было, в Амстердам тоже. Хотел в Барселону, да тут подвернулся Берлин. Ну, окей, пускай Берлин. Все понятно? — прозвучало веско, как-то по особому тяжело.

Дернув шеей, Марк отвернулся. Дальше ехали молча.

Берлин поначалу показался Тамбовом, — дома в точности такие, как у нас, панельные, на балконах электрические гирлянды светят. Только ближе к центру появились старинные здания, как следовало ожидать от Европы, а вместо гирлянд в нишах старинных балконов заколыхались яркие звезды, — желтые, красные, — не наши звезды, не пятиконечные, а растопорщенные, как морские ежи. А дальше, минут через пять-семь минут выбрызнул в глаза яркий свет, — доехали до большого проспекта.

- А это че, гитлер? — хохотнул Николай.

По центру, меж дорожных полос, высился Дед-Мороз, — из лампочек сделанный, бело-красный, он сидел на табуретке с вытянутой рукой.

- Это пожелание счастливого Рождества, —сообщил Марк, — Мы находимся на проспекте Курфюрстендамм. Он был создан как ответ парижским бульварам.

-Зиг хайль!

Водитель, дернувшись как от удара, заверещал что-то на своем кудрявом языке.

- Николай, соблюдайте, пожалуйста, правила этой страны, — сказал Марк с неожиданной сухостью, — За выражение симпатий к нацизму вас может задержать полиция. Вы же не хотите портить себе праздник?

- Да был бы праздник. Слыхал? — он толкнул меня в бок, — А еще говорят, что в России режим авторитарный. Да тут слова не скажи, сразу нагрянут полицаи.

Но притих, а совсем скоро машина завезла в одну из темных боковых улиц и, выгрузив, как срыгнув, исчезла быстро, словно поджавший хвост пес.

Мы пошли к дому, который под тусклыми желтыми фонарями казался сделанным из комков серо-черной глины.

- Владимир и Николай, наверх я с вами не пойду, — Марк нажал на одну из кнопок металлической панели возле двери, — Там все равно все по-русски говорят. Через час буду ждать вас здесь. Вам одного часа на отдых хватит? — дверь зажужжала, отпирая замок.

- Нахуй иди, — Николай толкнул дверь.

- У нас по плану ужин, а затем первая экскурсия, — сказал Марк.

- Сказали нахуй, значит нахуй, — Николай скрылся в темноте, я двинулся следом.

- У вас оплачено! — крикнул Марк нам в темноту.

Да, вечер, центр и романтика.

А наверху и точно были все свои. В зелено-серых покоях большой старой квартиры, переделанной в гостиницу, говорили только по-русски. И даже уборщица имела вид, как все наши поломойки — грузная, вся в сизый цветочек, недовольная, будто готовая окатить любого из помойного ведра.

Пока Николай, замешкавшись, охлопывал себя по карманам, чего-то там не находя, прыщавый мальчик-администратор оформил меня быстро и дал карту города со словами, что мы живем в «Шарлотке».

- Но официальное название района «Шарлоттенбург», — сообщил он важно, пытаясь дать понять что-то такое, особенное. Ключ от номера был с брелоком в виде гирьки, из какого-то тяжелого желтого металла.

- Как кастет можно использовать, — сказал я.

-Что, простите? — мальчик не понял.

Свои-то свои, да не наши.

А в номере была красота: большая кровать с высоким изголовьем, на стене картина в старинной раме, а во всю стену распласталось серо-черное окно, перечеркнутое сучьями голых уличных деревьев.

Николай за дверью уже вовсю матерился, — ему опять было что-то не так.

Спустился ровно через час, как договаривались, — от меня еще парило после долгого душа. Николай уже был внизу, рядом с Марком.

«Уплочено же», — усмехнулся я про себя, присоединяясь к этим двоим, — один на работе, другой на отдыхе, — два человека, с которыми мне выпало провести последний отведенный на земле срок. Как оно повернется? Я думал об этом, будто смотрел на аквариумных рыбок, которые ведут свою стороннюю жизнь, — скоро скажу этим двоим, мне незнакомым, «пока» и отправлюсь по своим делам, и тому чужой, и этому чуждый, сам по себе как в черной воде меж берегов.

- Тускло тут, у нас будет поярче, — сказал я, на что получил от Марка ответ, что Германия вместе со всей Европой перешла на особые лампочки, они сберегают нашу природу.

Он, пока нас ждал, снял обруч-нимб, да только лучше не стало. Теперь был не ангел, а заяц, — на голове его была белая шапка с длинными ушами торчком.

- Это для ресторана, — пояснил Марк, — Тут недалеко.

- Ага, морковку будем грызть, — хохотнул Николай.

- В ресторане есть и вегетарианские блюда, если хотите, — Марк и носом не повел.

Мы перешли через дорогу. Было тихо вокруг, пусто, но едва попали вовнутрь ресторана с окном-витриной во всю стену, как нас обступили голоса. Марк приветственно закивал, мотая заячьими ушами и вызывая ответный дружный смех.

Тощий старик в засаленном свитере, моргая как в изумлении, долго глядел в свой гроссбух. Марк улыбался ему вежливо и все повторял свое имя. А потом из кухни вышла старуха в фартуке, с жестяной на вид прической, — Марка она узнала, расцеловалась с ним и, отмахнувшись от старика, явно бухого, провела нас троих в соседнее помещение, оказавшееся большим залом, где над панелями из темного дерева висели зеркала в золоченых рамах. По центру меж столов стояла огромная ваза из белого стекла, а из нее в разные стороны торчали еловые ветки, украшенные разноцветными новогодними шарами.

Мы уселись у окна, за стол особой парадности, за что нас, оценивая, внимательно оглядели соседи. Мы будто на трон уселись, — хотя был это всего-лишь просторный стол с белой скатертью и салфетками торчком, сложенными в паруса.

Старуха-хозяйка зажгла свечку в медной низенькой плошке, и развела руки, готовая принять нашу верхнюю одежду, — гардероб тут был в дальнем углу, а уходя, сказала Марку что-то короткое, на слух ласковое. Он оправил на голове заячьи уши, не желая почему-то с ними расставаться.

- Ничего, не жмет? — Николай постучал себе по голове.

- Если я на работе, то все должны в курсе, — объяснил Марк.

- Фирменный знак, — сказал я.

- Как аниматор, короче, — сказал Николай, — Ну, пляши, раз так.

- Только попозже, вместе с вами, — мелькнул Марк улыбкой, которая только казалась милой, я уж начал понимать, что он за человек, — Вы же кушать хотите, а тут гусь стынет. Я заказал нам гуся.

- А я шницель хотел, — сказал Николай.

- А тут самый лучший гусь во всем Берлине. Видите мужчину? — Марк показал на того деда у барной стойки, который не хотел нас впускать, — Он чемпион по гусям.

- Это повар? — я удивился, — Он же лыка не вяжет, — что за страна, если люди пьяными на работу выходят.

- У Франца теперь выходной. Он весь день гусей жарил, штук сто. А женщину, которая нас обслуживает, зовут Анка. Да, — Марк хихикнул, — Как пулеметчицу.

- Пьяный и на работе, — мне все не верилось.

- Может же человек отдохнуть, — сказал Николай.

- Если на рабочем месте, то не может, —я отрезал.

- Нам вина белого или красного? — спросил Марк; к нам подошла Анка.

- Мне пива, — сказал Николай.

- Piwa? — Анка улыбнулась большими желтыми зубами.

- Гуся лучше употреблять с красным вином, — сказал Марк.

- А мне с пивом лучше, — сказал Николай.

- А вам, Владимир? — посмотрел на меня Марк.

- Мне как надо.

- Значит, вина, — сказал Марк.

Был он не так-то прост, как казалось, и неизвестно еще, такой ли уж ангел, каким хочет себя представить. Но был сноровист, не раздражал, — а я всегда уважаю тех, кто знает свое дело. Если б Николай свою штангу тягал, то и ему б не отказал в признательности. В жизни нужно, чтобы все были на своих местах, чтоб вранья этого не было, слов пустых, глупостей.

Вино подали в бокалах на ножках совсем длинных и тонких, а у тяжелой рифленой кружки Николая горкой стояла серая пивная пена. Еще Анка принесла горшочек, в котором топленый жир был перемешан с какой-то травой, и был хлеб, нарезанный толстыми ломтями, как у крестьян. Едят немцы на скатертях белых, накрахмалеными льняными салфетками утираются, а еда совсем простая, — вот тебе и Берлин.

Жарко было, — потолки высокие, но воздуха все равно не хватало, и шуму прибавлялось: вокруг уже не было ни одного пустого стола.

- Как вас приняли в отеле? — Марк говорил, а сам намазывал жир на хлеб специальным мелким ножичком, — Они — приличные люди, это семья, выкупили квартиру еще когда тут дешево было, в Берлин же никто ехать не хотел, стояло тут все такое, никому не нужное. Теперь гостиница их кормит. У вас кстати номер с завтраком, а завтрак хороший, настоящий-русский, будете яичницу заказывать, передавайте тете Маше привет от Марика.

- В номере люстры нет.

Николай хлебал пиво, всей ладонью вытирая пивные усы.

- У вас неуютный номер? — спросил его Марк.

- Я просил номер с люстрой. А там на потолке хуйня какая-то, типа сигнализации. Мне не подходит.

- Я могу помочь вам найти другую гостиницу, только, боюсь, будет дороже и не так удобно. Сейчас самый сезон, в городе полно туристов, — и всем же было понятно, что один никуда не станет переезжать, а другой и пальцем не пошевельнет, чтобы ему помочь.

Ложь на лжи будет ложь. Вечно одно и то же.

Ничего, на люстру и дома насмотрится. Она у него, поди, огромная — и вряд ли одна. И даже в нужнике висит люстра с висюльками. Сам срет, а хрусталь ему в такт звякает, — вино быстро ударило в голову, захорошело.

- А мне нормально, — сказал я, — Приличный номер. Кровать удобная, в туалете не воняет. И тихо, как в деревне. Если в коридоре не орет никто, — на Николая я не стал смотреть специально.

- Это в деревне-то тихо? — сказал он, — Да там грохот все время. То трактор проедет, то машина. И музон на всю катушку, у нас это дело любят.

- И правда, — сказал Марк, — Почему в России так громко включают музыку?

- У нас такая традиция, — сказал Николай, — Мы привыкли, чтобы все было на полную мощь. И в счастье, и в горе.

- А мне кажется, люди прячутся, — сказал Марк, — Музыка помогает отвлечься от мерзости бытия. Хорошо, что тут тихо, правда? Вы можете отдохнуть, выспаться, — дальше он почти пропел, — Позволить себе личную жизнь, — и последние слова, впроброс сказанные, были явно на пробу: это проверка — у меня на такое звериный нюх. Ага, две личных жизни, мысленно ответил ему я, или даже три.

За окном было, скорей, черно. Свет от фонарей, каким бы экологичным ни был, с трудом добирался донизу, до редких прохожих, которые не появлялись, а вспыхивали, тут же исчезая в непроглядной тьме.

А дальше принесли жареного гуся на большом подносе. Анка нам его продемонстрировала гордо, — Марк всплеснул руками, изображая радость, и побежал по залу одобрительный шумок.

Это был большой гусь, с отливающей шоколадным поджаристой корочкой. На отдельном столе-каталке Анка расчленила птицу на большие куски, сноровисто клацая специальными ножницами.

К птице были мучные вареные шарики, забыл их название, а еще капуста красная и еще какая-то зеленая фигня, вроде шпината. Соус был отдельно — в пластиковом термосе. Странные все-таки, эти немцы, скатерти, салфетки, свечи в серебряных подсвечниках, зеркала, а соус в стремном старом термосе, как у колхозников.

- Сорри, я в дабл, — сказал Марк и быстро ушел.

- Куда?

- Поссать, — Николай уж набил рот едой, — Пиздец, конечно, просил же девочку. Как людей же просил. Сидим теперь тут как педики на свидании, — он посмотрел на меня.

- Да кому мы нужны. Хоть такие, хоть сякие, — сказал я.

- Ты откуда сам?

- Из Тамбова.

- А я из рязанских.

- Не из Москвы?

- Обижаешь?

- Чем плохо?

Николай ответить не успел, Марк хлопнулся на свое место, взбудораженный больше прежнего, словно ему там в туалете фитиль подкрутили.

Он почесал нос:

- А я из Сибири! Так получилось, — и сообщил далее, что прежде жил во Франции, переехал в Голландию, а еще раньше жил в Москве, но родился в небольшом городе за Уралом, где сейчас у него только мама осталась, которая не хочет его навещать, хотя могла бы, — все это он выпаливал в пулеметном темпе, не забывая есть и пить, производя впечатление легкое, как будто не едой брюхо набивает, а пьет коктейль в каком-нибудь баре на трехсотом этаже, и даже дурацкие заячьи уши были тому впечатлению не помеха, — Мама не приезжает, — оживленно говорил он, — У нее есть какие-то свои причины.

- Хорошая мама, — сказал Николай, — Понимаю ее.

Болтовня была левая, еда сытная, вино вкусное, я едва слушал — больше ел и пил. Уже хотели расплатиться, но Николай вспомнил, что не выпил «экс-прессо», так что застряли еще на полчаса, сидели и ждали, пока принесут ему «экс-прессо», а когда приволоклась с заказом подуставшая за вечер Анка, то он, поглядывая на нас с Марком с насмешливой искрой, пил эту каплю кофе в детской чашечке медленно, манерно оттопырив мизинец.

- Тебе бы в цирке работать, — сказал я, когда вышли в уличную темень, — На велосипеде круги мотать.

- Тоже дело, — миролюбиво ответил Николай.

Все сыты были, пьяны, — все казалось таким, как надо, включая черную, сырую берлинскую ночь. Я подумал лениво, что пора мне назад в гостиницу, — принять что полагается, да и дело с концом. Однако ж Марк сообщил, что сейчас у нас по плану праздничный базар.

- Там мы можем выпить глинтвейн. Это недалеко, пойдемте, — он потянул нас в темноту, сам и точно как тот сказочный заяц: пойдем-пойдем, там чудеса будут.

И ведь пошли, — покорно, как цирковые звери. Вначале вниз по улице, затем через площадь, на которой было одно только голое дерево, большое, украшенное красными шарами, которые, ловя свет от домов справа и слева, норовили будто рассыпаться в бисер. А на проспекте витрины были залиты светом, а людей и не было почти никого, только машины, — и если смотреть вверх меж ярко освещенных деревьев, то небо было совсем темным, будто перевернутый огромный таз, который в дождь, должно быть, звучит протяжно и гулко.

Рынок был праздничный, рождественский, — люди гурьбой ходили мимо деревянных будочек, музычка дрынькала. Надо всеми обломанным клыком торчала церковь. Марк сказал, что где-то тут, года два или три назад людей убили, — на грузовике въехал в толпу террорист, и теперь на месте трагедии устроен мемориал, к которому носят свечи и возлагают цветы, — можно подумать цветами можно вернуть погибших.

- А что делать? — спросил Марк. Я оказывается думал вслух.

- Все правильно, да, — поправился я, но смотреть, где людей давили, отказался.

Николай, застряв возле одной из лавок с духмяными кастрюлями, показал на дощечку-ценник, — и получилось, что заказал себе глинтвейн с ромом.

Я тоже заказал, было крепко и сладко. И спал так же, — крепко и сладко, добравшись до кровати как во сне и как во сне увидев, что Николай зовет Марка к себе в номер, чтобы догнаться, а Марк отвечает, что ему ехать через весь город, и лучше встретиться завтра, сразу после завтрака. Николай гудит, нависая над ним темным медведем, а Марк трясет в ответ заячьими ушами, — так смешно, как в сказке. «Лучше бы пошел снег», — вот это я точно говорил. И спал очень крепко, сладко очень, в предчувствии чего-то хорошего, — и башня была над тихой водой, а над нею облако.

Хорошо.

Гусь был жирный, — а брюхо наутро не тянуло. Вина было много, — а не болела голова. Проснулся странно, как от полного своего отсутствия, как будто взятый откуда-то, чувствуя только пустоту, как бывает, наверное, у космонавтов, которые плавают в невесомости, не в состоянии ощущать свое тело.

Я был — и меня не было. Стоя под душем, вспомнил, как Марк говорил вчера, что это время называется у немцев «междулетьем» — от ихнего, католического Рождества до Нового года, время без времени, — одно не началось, а другое закончилось. Все сделано, и ничто уж не набавляется, потому что ждет только новой жизни.

Завтрак давали в большой зале, что прямо напротив входной двери: под высокими лепными потолками стояли столовские простые столы, украшенные мелкими свечками в стакашках из красного стекла. А побоку был буфет, старинный, резной, мой прадед такие вырезал, — а на широкой крышке буфета, на подносах металлических лежала вразнобой еда: колбаса и сыр, салатики в плошках, помидоры-огурцы, порезаные мелко. Из-за ширмы в углу, на вид больничной вышла пожилая женщина в белом халате, в которой я не сразу признал давешнюю уборщицу:

- Чего вам подать? Если яйца вареные, то они готовые лежат, под тряпочкой, а если глазунью-омлет, то я могу, — она выставила термос, похожий на давешний, ресторанный, там, сказала, кофе, а если чаю хочу, то может принести кипятку, — Заварка в пакетиках, — она вытерла руки о полу халата, русская совсем, но как будто из кино, потому что нет же в России таких дворцов, чтобы в них так обыкновенно принимали сермяжных вроде меня.

Попросил омлет. Кивнув, она ушла за ширму, где скоро заскворчало.

Сел за стол у стены, потому что возле окон — их два, — все столы были заняты. Сидели сплошь парочки. В том числе, нерусские, — чернявые, мелкие, — наверное, итальянцы. Одна фифа вышла в люди прямо в домашнем халате поверх ночнушки; сидела, улыбалась своему молодому человеку, а он был застегнут на все пуговки, и было ясно, что недавно у них был секс, — она смотрела на него так, как смотрят на людей, у которых недавно появилась общая тайна.

Я набрал еды с буфета, почти не глядя, стал пить кофе, который был горек, как его молоком ни забеливай, а тут и повариха, она же уборщица шмякнула передо мной тарелку с омлетом.

- Спасибо, — сказал я, — Вы же тетя Маша?

- Ну, — она что-то такое ответила.

- Вам от Марка привет, он просил передать.

И потекло лицо большой старой женщины, как из снега сделанное, да попавшее прямо в натопленный дом.

- Что ж вы раньше не сказали что от Марика, свои же люди, — и омлет почему-то унесла, а вместо него совсем скоро устроила какое-то особое яичное блюдо — пышное, большое, с пополам порезанными небольшими помидорками, кусочками авокадо, густым соусом, который назвала «гумус», а в омлете новом были еще креветки, а к ним на отдельной тарелочке хлебцы с коричневой поджаристой корочкой.

- На маслице пожарила, — сказала она, понизив голос, как сообщнику, вызывая взгляды особой своей обходительностью, которую тут, видать, от нее ждать не привыкли.

Нестерпимо запахло домом.

- Спасибо большое, — защипало в глазах, я придвинул к себе тарелку.

- Вы один тут или с другом? — она не уходила.

- Ну, как сказать, вообще, тут я, — и хорошо, что рядом возникла та развратная итальянка в халате, спросила что-то на своем языке, уверенная, что все ее понимать должны, а тетя Маша ответила ей на русском, что кофе только такой, как есть, потому что кофемашину в ремонт увезли.

- Капут, — закончила свою речь тетя Маша, но приступ беспричинной нежности не покинул ее разом, он застрял где-то в складках старого женского тела, как в избе, где еще не совсем остыла печка. Она и на крикливую итальянку не рассердилась, по устатку выдав и ей немного своей души.

Зато на Николая ее не хватило вовсе. Он пришел, хлопнулся напротив меня, когда с омлетом уже было покончено, а тетя Маша начала убирать с буфета подносы с едой, — время завтрака вышло. Он громко потребовал кофе, пощелкал пальцами и добавил громко «мадам». Тетя Маша ушла, а вернувшись с термосом, его на стол почти швырнула. На меня посмотрела с удивлением, — неужто с ним приехал.

Был Николай в светло-сером свитере, по-особенному мелко-пушистом, от чего я в своей рубашке с жилеткой чувствовал себя беднее, чем есть.

С такими как Николай иначе не бывает, — все время чувствуешь себя как с голой жопой, хоть и не бедный, честно живу, на свои, заработанные, и долгов у меня никогда не бывало, а в доме есть все нужное.

- А ты, смотрю, сегодня дровосек, — оглядел меня он.

- Почему? — спросил я, поняв не сразу, что ввиду Николай имеет мелкую клетку моей рубашки.

- Ну, хоть не гомосек, — сказал он и сам себе засмеялся, — Заднеприводной.

-Догнался вчера? — спросил я, — Получилось?

Николай попросил, чтобы я его сфотал. Дочери хотел показать, как пьет он кофе и жрет немецкий завтрак.

Он говорил «доча».

Ради нее он и кружку с кофе подержал, и бутерброд с колбасой выставил, и сам весь вытянулся, выложив на стол массивную грудь. Рубашку под свитер Николай надевать не стал, под свитером бугрились лямки майки-алкоголички. А на груди, поди, и крест золотой, на цепочке толстой, — представив, что там у него дальше, поскорей телефон вернул, спиной чувствуя, как глядит на нас тетя Маша, сам зная уже, что симпатию ко мне она утрачивает, у нее с такими николаями классовая борьба. Не даст мне завтра баба свой чудо-омлет.

Да мне уж, спохватился, не понадобится.

Пока спускались вниз, на улицу, Николай гадал вслух, кем сегодня нарядится наш провожатый, — ангелом или зайцем.

А был ни тот, ни другой.

Марк ждал нас в дурацком колпаке, — конец радужной шутовской шапки кишкой тянулся вниз, а внизу болтался пушистый пестрый помпон.

- Ты, типа, гном? — спросил Николай.

- Пусть так, — с готовностью согласился Марк, — Я буду показывать сказочные сокровища берлинских пещер. У меня и для вас кое-что есть, — он полез в свой полотняный рюкзачок.

Были там рога оленьи, сделанные из коричневой, торчащей торчком коричневой ткани, а еще была пружинка конусом, со звездочкой на конце, что предполагало елку.

- Мне не подходит, — Николай решительно отверг и то, и другое.

Я взял рога, — один же хер. Марк сказал, что теперь нам будет проще не потеряться.

- Только вы друг от друга далеко не уходите, — попросил он.

- Ага, так парой и пойдем, — поглядел на меня Николай.

Мы пересекли несколько улиц, поднялись наверх, на платформу электрички. По дороге Марк сообщил, что где-то неподалеку есть музей фотографии, американский, а рядом другой музей и там тоже фотографии, только какого-то известного фотографа про моду, а возле модного музея всегда лежат бомжи, потому что недалеко открыт для них пункт помощи, они принимают еду и лекарства, выходят и ложатся, где придется, и модники должны через них переступать, как в индейских трущобах.

- Ни за что не поеду в Индию, — сказал Марк. Мы на перроне ждали поезд, — Там кастовая система, а это хоррор, люди на улице живут в картонных коробках, и можно, конечно, взять гостиницу пятьзвезд, но чтобы добраться до нее, надо буквально идти по живым людям. Шреклих-щит. А они же живые. И в картонных коробках, всю жизнь, представляете?

- Они сами выбрали себе такую жизнь, — сказал Николай.

-Они в кастах живут, — возразил Марк, — Какую коробку дали, там и живут.

Подошел наш поезд.

Все было, в общем, хорошо, красиво, — но со снегом лучше бы вышло, — так думал я, пока глядел из окна электрички на город, — удивительно плоский, почти без высотных зданий.

День был серым, небо было низким, — стыло было, но хватит ли сил на снег? Перед выходом, еще в гостинице, пользуясь ее интернетом, я узнал, что вечером будет минус, то есть ожидается похолодание.

Хорошо бы снег.

- Так вот, по поводу планов на сегодня, — Марк уселся напротив нас с Николаем, — В последний раз вы говорили, что…

- Надо говорить крайний, — перебил его Николай.

- Почему?

- Последний — это последний. Потом все, — Николай развел руки-лапы, — Кирдык.

- Понятно, — сказал Марк, хотя, судя по лицу, ничего ему понятно не было. От русской жизни он явно отстал, — их, беглых, по таким словам и видно. Иностранец он, пусть даже из нашенских.

- Так что с планами? — спросил я.

- Пройдемся по Александерплац, по дворам, Унтер-ден-Линден, Жандармский рынок и Бранденбургские ворота. Можно и в Тиргартен, но зимой там нечего делать. Но можно и до Колонны Победы.

- Какой это победы? — спросил его Николай, — Кого это немцы там победили?

- Это памятник в честь войн XIX века. Но если хотите, мы можем дойти до мемориала павшим советским воинам. Все в центре. В принципе, в шаговой доступности.

- То есть мы не в центре что ли живем? — Николай недовольно хмыкнул.

- В Берлине, некогда разделенном городе, много центров, — сказал Марк , — Есть западный, а есть восточный. Вам выпало жить в западной части немецкой столицы.

- Да, в Шарлоттенграде, — сказал Николай с видом знатока, хотя сам только вчера узнал название района.

- Еще, если хотите, можем сделать шопинг, я знаю места, где дают хорошие скидки: одежда, обувь, парфюм.

Завоняло как раз кстати, а там и как будто потемнело разом. Через весь вагон в нашу сторону прошел бомж, в плотном облаке смрада, — на слежавшуюся капусту похожий, шел он ни кого не глядя, мотал курчавой всклокоченной башкой, сам неизвестной национальности.

- Надо же, — Николай оправил шарфик, — Прямо нашенский.

Марк вздохнул:

- Это примета большого города. Люди едут за мечтой, а мечты не всегда исполняются. И в Париже так, и в Нью-Йорке. Только в Лос-Анджелесе по-другому, там море и тепло, можно помыться, а еды на помойках полно.

- А у нас таких нет, — сказал Николай.

- В России холодно. Люди просто быстрей умирают, — сказал я.

Поезд с лязгом остановился и раскинул двери, — нищий в дальнем конце вагона вышел, не сразу утянув за собой длинный хвост вони.

- Так что там дальше? — Николай как воспрял, — Романтика-то будет? Я много слышал про берлинские ваши клубы. Там у вас. Ну, ты понимаешь, —он посмотрел на Марка.

- Понимаю, — тот все сразу понял, — Там не только танцуют.

- Володь, ну, что, — по-свойски обратился ко мне штангист-боров, — пойдем в клуб?

- Выпить я и без клуба могу.

Марк развел руками:

- Ну, да. Только там не только пьют, а еще, — он сделал паузу.

- Да ебутся там, — сказал Николай.

Мне пыхнуло жаром в лицо.

- Да, — подтвердил Марк, — Все со всеми, и мужчины, и женщины. Но только по желанию, насилие запрещено.

- Пойдем, Володь, а? — Николай посмотрел на меня хитро, как будто в чем-то подозревая, от чего стало только жарче; господи, этого мне еще только не хватало, да ебитесь вы все со всеми, какое мне дело, но мелькнула и стыдная мысль, что было б, наверное, правильно, если б свои последние часы на земле провел я в месте самом непотребном, где черт знает что, — как подготовка к аду.

Если, предположим, есть рай, то быть же и аду, правда? Все ж всегда так, одно дополняет другое, не бывает без черного белое, и только жизнь, не умея вести себя с лабораторной чистотой, тянет и тянет серую эту ленту, притворяясь хорошим, и тем обманывая, - считаясь плохим, и в том тоже ошибаясь.

На одном из поворотов электрички Марк указал на здание, где заседает немецкая канцлерша, — из стекла и бетона, которое берлинцы зовут «стиральной машиной», потому что похоже. Еще, сказал он, есть в Берлине «беременная устрица», — тоже какое-то большое здание общественного назначения.

- Но интересен Берлин своей историей. Например, русский Берлин — это много разных имен.

- Слышали, да, — сказал Николай, — Как его, писатель. Или он поэт? — поглядел на меня.

- Набоков, — сказал я.

- Сохранился дом, где он жил. Об этом можно узнать на специально установленной табличке, — сообщил Марк, а далее в словах заученных преподнес берлинские годы жизни этого Набокова, который чем-то там знаменит, как будто и мне, и Николаю не было все это совершенно похер, — Где я только не шатаюсь в пустоте берлинских дней, и к подруге возвращаюсь все позднее и поздней, — Марк закончил речь стихом, в своей зеленой курточке напоминая теперь попугая.

- Слышь, подруга, — сказал Николай, — Сфотай меня, — он протянул Марку телефон. Мы поменялись местами, чтобы Николай был поближе к окну.

- Для дочи, — опять пояснил он, и, поглядев в окно, осклабился, показывая, как любуется он Берлином и как ему от того весело.

- У вас дочь? — возвращая телефон, спросил Марк.

- И жена, — добавил Николай, — разумеется.

Марк посмотрел на меня, желая что-то спросить, я подобрался: сейчас будет выяснять про детей, я скажу, что нет, и семьи, скажу, нет, врать не буду, никогда не врал, и тут не стану, что есть, то есть, он скажет хрень какую-нибудь про «все еще впереди», — сколько ж наслушался я таких разговоров, которые заводили и в сторону блуда, как хорошо, мол, живется холостяку, и в сторону мужского возраста, который позволяет и в сто лет становиться отцом, брюхатя молоденькую.

Знаю я эти разговоры как свои пять пальцев, всегда молчу, держа мнение при себе, но может же мне хотя бы здесь, в чужом совершенно городе сделаться, наконец, совершенно похуй, могу же я, наконец, выложить, как на духу, все, что имею, все, что думаю?

Но Марк сообщил только, что эти рожки очень мне к лицу, а в глазах его, обычно плоских как пуговицы, заскакали бесенята.

- Ага, Володь, — Николай ухмыльнулся, — ты прямо так на работу и ходи.

- На твою, блядь, — я кивнул, — Скажу, блядь, что твой заднеблядьприводной.

- Так и скажи, тебе рога-то быстро обломают, — сказал Николай, вмиг оравнодушев, показывая только невозмутимость, как бывает всегда в дворовых разборках. Шарфик-то у мужика модный, пальтишко ладное, а все равно ж из того же, голодранского, нашего теста.

Марк замер, вытянулся, непривычен ему был такой разговор. Из нежных, — все-таки Европа, тут жизнь полегче, нельзя ж все в штыки.

- А это мы еще посмотрим, кто кому обломает, — сказал я, но уж чувствуя, как выходит пар. Никому легче от драки не станет. И разборки тут, в чужих людях не нужны.

На счастье, электричка стала тормозить, объявили остановку, Марк сказал, что пора выходить.

А на востоке все было по-другому, не так, как на западе. На Александерплатц дома панельные, длинные, — и старые, и новые, — все похожи друг на друга, как близкие родственники, а меж ними дыры.

Марк объяснил, что следы войны.

- Весь город в таких шрамах, — сказал он. Мы остановились возле телевышки, она терялась в киселистом тумане неба, — Но шрамы украшают мужчину. А Берлин — это мужчина.

- В каком смысле? — спросил Николай.

- Мужской город, строгий.

- А Москва кто? — спросил я, — Мужчина или женщина? — мне понравилась эта мысль.

- Конечно, женщина.

- Почему это? — с обидой спросил Николай.

- Потому что купчиха, — сказал я, признавая правоту, — Лавочница-торгашка.

- Не согласен, — сказал мне Николай, — Ты Москву видел? Она любую мировую столицу заткнет. Красивая, чистая. С тротуаров есть можно, такая чистота.

— У тебя тарелок нет? — спросил я, — Зачем с пола-то есть? — и Марк заверещал что-то о щедрости русской женщины.

Гуляли так часа три. По дороге взяли кофе в уличной будке. Николай не обошелся без сладкого. Свинья-свиньей, выбросил обертку не глядя, а конфету положил в рот с наслаждением, даже глаза прикрыл, сообщая не только то, что сладкоежка, но и то, каким был в детстве, — вылез крупный сытый мальчик из большого, дюжего мужика. Мы и взрослые остаемся детьми, мы и в детстве, наверное, такие же как взрослые. Мне шоколад выдавали по редким праздникам, так и не привык.

Туристов на улице было больше, чем вчера, — азиаты ходили гуськом, а крикливые итальянцы, скорее, гурьбой. Марк показал нам гулкие дворы, украшенные разноцветной плиткой, — праздничные витрины магазинов манили зазывно, солнечно, но туда не захотели ни я, ни Николай.

На Музейном острове было бедновато, пара старых зданий, да галерея с колоннами, — я ожидал лучшего, честно говоря, у нас в Санкт-Петербурге шикарней. Но говорить, понятное дело, не стал, не желая вызывать новый поток хуйни, на которую горазды эти оба. Я б сказал, а Николай начал бы говорить, как у нас на родине все заебись, а Марк сказал бы, что надо понимать Европу, или что-нибудь еще — такое — из туристической книжки. Понятно ж, Николай там живет, Марк тут, — и пока шли, я снова подумал, что меж них лишний.

Улица Унтер-ден-Линден была вся перекопана из-за станции метро. Зато на площади возле университета нашлось одно интересное место. Там стеклянная панель прямо в брусчатку утоплена, вроде как люк, и видна белая комната с полками. Марк объяснил, что пустые стеллажи, — это напоминание.

- На этом месте раньше книги сжигали. В годы нацистов. Студенты сами, представляете, выкидывали эти книги и жгли. Я думал, что были какие-то специальные люди, а это студенты.

- Молодые, — сказал я, — глупые. Студентам же только каникулы подавай, а тут такая лафа, что хочу, то ворочу.

- От молодости много глупости, я согласен с вами, — сказал Марк с лицом скорбным, вольно или нет, напоминая, что сам-то пусть и хорошо сохранился, но уж не мальчик, — В Камбодже я видел место, где «красные кхмеры» забивали стариков. Били лопатами, чтобы пули на них не тратить. За то били, что те в очках были, или имели высшее образование. А самим по пятнадцать-шестнадцать лет. Ужас, — глаза Марка заблестели, — Они музыку включали погромче, чтобы не было слышно криков. А другие стояли и ждали. Они думали, что их на перевоспитание везут, а их везли на смерть, — он передернул плечами, — Как представлю, мурашки по коже.

- А чем ГУЛАГ лучше? — сказал я, — Люди просеку делают, а справа и слева трупы штабелями лежат. Зверство оно везде зверство. Жизнь такая, человек такой. Человек же злое существо, хищное, — говорить об этом мне было легко, потому что такова правда, — Мы только играем в эти игры, в добро, в справедливость, а как прижмет, так все наружу и вылезает. Думаешь лицо, а там самая настоящая рожа.

-Бывает и наоборот, — Марк только что губки не поджал, — Тут я не могу с вами согласиться.

Ниаколай молчал. Слушал.

- И правильно, что не можешь, — сказал я, — Ты здесь живешь, ты можешь позволить себе быть добрым. Хорошо быть добрым, когда все хорошо.

- Не так-то уж и хорошо.

- Но не так уж и плохо, иначе зачем было уезжать? — сказал Николай, — Жил бы на Урале своем, или где ты там жил. Мама бы тобой гордилась.

- Да нечем же особенно, — но был Марк профессионалом, и эта черта мне в нем все больше нравилась. Стоило ковырнуть его чуток, как выставлял он оборону, вот и теперь оскалился во все зубы, изображая веселость, сообщил, что можем пойти на рождественский базар, или в шоколадный магазин рядом, где бьют шоколадные фонтаны, а под потолком висит самолет из настоящего шоколада, — Я не люблю шоколад, — с улыбкой лучезарной сказал Марк, — Однажды объелся и больше не могу.

- Сэкономил кучу денег, — сказал я.

Николая ушел фотаться на фоне театра, который был тоже недалеко, — розовый, как торт. Марк сказал, что здание недавно отремонтировали — внутри особенно красиво, только жаль, что билетов на спектакли не достать.

- И все-таки, скажите, что бы вы хотели посмотреть в Берлине? — сказал он затем, — Можете в филармонию сходить. Или в мюзик-холл. Есть места, где раньше жили русские поэты и писатели. Был еще такой поэт по фамилии «Белый».

- Расслабься, — попросил я, — Что всем показываешь, то и ладно.

- А хотите КаДэВэ? Туда все русские ходят. Особенно зимой. Берлин — это город с тысячей лиц.

- Слышь, заяц, — подошел Николай и, будучи большим, как обступил нас со всех сторон, затеняя заодно и небо, — Или кто ты там сегодня? Гном? Неужели в том клубе взаправду ебутся?

- Так что хорошего в кадэвэ? — спросил я.

Туда мы не пошли, а поехали — на двухэтажном автобусе. Если подняться по крученой лесенке наверх, то можно усесться прямо над головой водителя. Места как раз были свободны, — нам навстречу выпрыснула молодежь.

Мы с Николаем сели перед окном, а Марк примостился за нами, громко шепча в уши, что там плывет справа и слева: протянувшись по канату Унтер-ден-Линден, поглядели на Бранденбургские ворота, на Рейхстаг с его стеклянным куполом. Еще были какие-то каналы, дипломатические представительства, мосты и мостки, размалеванные стены и заборы, — Марк говорил цифры и даты, да только мы уж не слушали. На каком-то повороте, убаюканный покойным движением автобуса, я чуть не упал головой на плечо Николая, тоже сонного. Плечо было большое, удобное и теплый ворс сукна.

Марк привык к такому ходу, а мы с Николаем — нет.

У входа в КаДэВэ была толчея. Марк предупредил, чтобы держались за карманы, — много воров, работают сообща, сам же немедленно отвесил варежку, застряв возле фонарного столба, где болталась записка, написанная синим фломастером.

- Что-то важное? — спросил Николай.

- Предлагают использовать прямой канал общения с богом. Призывают обращаться, — Марк захихикал, — Дорогой бог! Пусть во всем мире будет мир и любовь. Пусть люди перестанут воевать, а живут хорошо и счастливо.

- За такое наши церковные бабки тебе бы все зубы пересчитали, — покачал головой Николай.

- Почему? — спросил Марк, а сам, вроде, и не удивился.

- Борзый ты сильно.

- А я думал, им мир не нравится. А что бы вы, Николай, у бога попросили?

- Да здоровье главное. Не будет здоровья, ничего не будет, — он постучал себя по животу, — Раньше мог всю ночь бухать, а наутро как огурчик. А сейчас не могу, тянет печенку.

- Да, здоровье это хорошо, — согласился Марк, — Я бы тоже попросил здоровья. И денег еще.

Меня никто не спрашивал. Да я и не знал бы, что ответить. Ни о чем бы я бога не просил. Пусть он оставит меня в покое.

А магазин был как магазин. И не знаю, зачем надо ехать в Берлин, чтобы обязательно ходить по таким местам, забитым всяким барахлом, музыкой, запахами. Там было много всего, а тут еще и запахи. Я боялся, что опять затошнит, но обошлось.

Водя нас по этажам как по барсучьим норам, Марк говорил о важности здания, когда-то там выстроенного и что-то значащего. С таким же успехом можно водить людей по «Рио», торговому центру в нашем Тамбове, никакой же разницы, — и говорить с таким надутым лицом, что все это представляет историческую ценность.

Николай же кивал, понимая, видать, что-то такое, что не по моему уму.

На одном из этажей, на третьем, кажется, в отделе мужском, перебирая перчатки, желтые и розовые, Марк сказал, что прямо здесь видел мэра города.

- И че? — сказал Николай, — А я Бузову видел.

- А кто это — Бузова? — спросил Марк.

- Слышь, Володь? — обратился ко мне Николай, — Он не знает Бузову.

- И я не знаю, — пофиг мне что мэры, что бузовы.

- А мэр Берлина ходит без охраны, — сказал Марк как о личном достижении.

- Я тоже без нее хожу, — сказал Николай.

-Так ты и не мэр, — сказал я.

На последнем этаже, где Марк сулил «вид», была еда, ресторанчики всякие, деликатесы. Из окна полукруглого виден был сам проспект и немного неба, уже почти черного.

Марк предложил купить что-то — и, внимая его советам, Николай взял конфет в обертках. «На раз». Шампанское тоже давали. И устрицы на серебряных блюдах. Был там устричный бар, со стойкой из холодного гранита и высокими столами вокруг, как в кафетерии, — и можно было заказать устриц в раковинах и вина, хоть белого, хоть красного.

- Но лучше, конечно, шампанское, — сообщил Марк. На нас оглянулись, кто-то голос понизил, да только все равно ясно было, что все тут свои. По шубам было видно, да и не только по ним, — на самих лицах было написано, что из наших, из русаков.

Николай, глянув в меню с картинками, сказал, что обойдется. Я и смотреть не стал, — еще устриц мне не хватало.

А когда выбрались на улицу, уже зажглись огни. Стоя в толчее, колыхаясь в ней, особенно сильно похожий на юркую рыбу, Марк сообщил, что это одна из самых праздничных улиц Берлина в самое праздничное время года.

- Машины строить умеете, а гуляете кое-как, — сказал Николай, — Три звезды-пиздюлины на пять километров дороги.

- Зато у нас все как в последний раз, — сказал я, — А после хоть потоп.

- Слушай, ты, я смотрю, родину не любишь? — Николай.

- А ты любишь ее, я смотрю, до усрачки.

Марк хлопнул в ладоши и сказал, что нам пора кушать.

Называлось место «Веселая мельничиха». Внутри все было сверху донизу обшито темным деревом. На стенах висели оленьи рога и портретики в старинных рамках, а за столами совсем простыми, без скатертей, плотно сидели люди, а перед ними, на больших тарелках лежали огромные шматы мяса в сухарях.

Стол для нас Марк заказал. Мы разместились в дальней зале, в углу. Там же были и крючки для верхней одежды. Сняв свою зеленую куртку и гномью шапочку, Марк остался в темном свитере на металлической молнии. Молния была кривая, наискосок, от чего казалось, что его тощее тельце сейчас переломится. Я скинул куртку, бросил на лавку и рога эти, надоели они мне.

У старика с черными тараканьими усами, который подошел к нам довольно скоро, попросили по шницелю, — раз уж его все тут едят.

Было шумно, а еще Марк все трещал без умолку, — я слушать его перестал, и он мне тоже надоел за целый день. Обижать не хотел, человек на работе, поэтому вставлял иногда понимающие «ага», а сам грыз шницель, жесткий как подошва, хлебал жидковатое картофельное пюре, заваренное явно на воде, и даже огурец у них был не соленый, как полагается, а кислый, маринованный, с уксусом.

- Вкусно? Нравится? — спросил Марк, уловив, видать, что-то на моем лице.

- Почти как дома, — сказал Николай, из чего можно было понять, что жена у него — херовая хозяйка.

- Nasdrawje! — сказал усатый старик, он как раз проходил мимо.

- Тут много русских бывает? — спросил я.

- Русских везде много, — сказал Марк, — Их только в Берлине почти четверть миллиона.

- Это ж пол-Рязани, — Николай ахнул, — Вот тебе и немецкая столица, — он приосанился, оглядывая вокруг новым глазом, — скорей, хозяйским, собираясь будто все устроить тут по-своему.

- Берлин — город тысячи лиц, — сказал я, чтобы что-то сказать.

- Слышь, а ты любишь Россию? — спросил Николай Марка. Со мной ему, видать, все стало ясно, — Надо любить Россию, даже если бросил. Это как с женой бывшей, — если бросил, то все равно не говори плохого, иначе получится, что ты с ней занехуй делать жил.

- Я и не говорю, — Марк растерялся.

- Коля, — я постарался говорить повежливей, — А ты у себя дома тоже бумажки мимо урны швыряешь?

- Не понял тебя?

- Если ты родину любишь, почему ты мусор в урну не кладешь? Или ты назло врагу тут соришь?

- А я сорю? — он посмотрел на Марка.

- Соришь-соришь. А если бы курил, то и бычки бы мимо урны бросал, — сказал я.

- Ну, допустим, и что?

- А то, что странная у тебя к родине любовь.

- Володь, — он выложил на стол обе ладони, — Я понимаю, что ты хочешь, чтобы я тебе рожу раскровянил, но я не буду, понятно тебе? На твои провокации я не поддаюсь. Я ж могу не рассчитать, а в тюрьму идти в мои планы не входит.

Мы занялись едой. Еще музыка дрынькала, обычный новогодний перезвон, про мэрикристмас, или что они, немцы, там поют в пору «междулетья».

Я ел и пил, и с новой силой подступало чувство, что все это лишнее, и сам я тоже лишний, — я сижу, веду себя как все, а сам не понимаю, как люди не видят, что я другой, не такой как они, — как терпят они меня, почему не смеются, не тычут в меня пальцем. Не бьют.

Только ели. Пили. А как снова выпали в сырую темень, Николай с хлопком потер руки:

- Ну, теперь, как в его? В клуб?

- Все. Без меня, пас, — я поднял руки.

- Не-не, так не пойдет, — сказал Николай, — Ты за романтику платил? Платил. Так что теперь должна быть романтика.

Уж ночь была, а рожа его наверняка заблестела, — изучив его, я мог точно себе представить, как выглядит сейчас Николай, как сально смотрит, как хочет бухнуть, да облапить какую-нибудь бабенку, всунуть ей со смаком, сопя и рыкая, — по-медвежьи, а она чтобы извивалась под ним, прося на иностранном своем языке, чтоб сильнее еб ее этот тяжелый русский, чтоб до звона в когтях ее, длинных, как я себе увидел, с блестяшками.

Меня затошнило.

- Недалеко есть популярный бар, — сказал Марк, — Там прекрасная винная карта, собирается богема: художники, актеры, архитекторы. Только не уверен, что он вам подойдет.

- А мы чем хуже? — сказал Николай.

- Это гейфрендли бар.

- То есть что?

- Там мужчины собираются. В основном. Гей-френдли, — с расстановкой произнес Марк.

- Для пидарасов что ли?

-И для них тоже, — Марк кивнул.

И тишина повисла.

- Пойдем? — спросил меня затем Николай, — Пойдем, Володь, праздник же, один раз живем, отдыхай парень, расслабься, где ты еще пидарасов увидишь.

А было и впрямь только пару кварталов. У низенькой двери стоял здоровяк с бородой. Меня впустил без разговоров, только кивнул, как старому знакомому, а перед Николаем выставил руку-шлагбаум, сказал ему что-то по-английски, Марк ответил за него, но охранник покачал головой, тогда Марк сказал что-то еще более настойчивое, а я, застряв в предбаннике, не знал, что мне делать дальше, не то идти дальше в красный полумрак бара, не то смотреть на этот цирк. Марк вскрикнул, засмеялся деланно, приглушая собой гомон вокруг, и, вдруг притянув к себе Николая за уши, смачно поцеловал его в щеку.

Тот даже не пошевелился, а охранник опустил руку, открывая путь.

- Извините, Николай, — сказал Марк, оказавшись внутри, — Пришлось пойти на крайние меры.

- А чем я ему-то не угодил? — сердито сказал Николай, оглядываясь вокруг. Он и тут занимал слишком много места, люди обтекали глыбу его тела.

- Вы не похожи на гостя таких заведений.

- А он, выходит, похож? — кивнул на меня Николай и вдруг осклабился, — Слышь, Володь? Тебя тут за своего приняли, — он поместил себя рядом с барной стойкой так ловко, что рядом с ним нашлось место и мне, и нашему провожатому, хотя только что было битком.

В вине я не разбираюсь, но то, которое выставил татуированный бармен, было и правда такое, как надо, со смолой даже, — пахнет бочками и немного землей.

На нас никто не смотрел, — и это было странно. Никому мы не сдались, и гром не грянул, и не обрушились кары небесные, — ничего. Люди, самые обыкновенные на вид, пили, кричали, потому что музыка громкая, кто-то вихлялся, кто-то валялся в старых широких креслах, а на окне жила своей жизнью переливчатая новогодняя мишура.

- А теперь рассказывай, — хлебнув вина, сказал Николай, — Как тебе тут живется?

- Хорошо, — ответил Марк, — Есть работа. Друзья.

- А вообще как?

- Тоже хорошо, — Марк дернул узенькими плечиками, — Много путешествую. Могу себе позволить. Вот хочу во Французскую Полинезию. Это на другом конце земного шара.

- Слышь? — сказал мне Николай, — Куда он хочет. А к волкам тамбовским не хочешь?

-К рязанским медведям, — поправил его я.

- Слышь? —снова сказал Николай Марку, — Ты маму-то навещаешь? Ездишь к ней?

- Она далеко.

- Не ездишь, короче. Не проведываешь. А ведь она мать твоя.

Марк опустил голову:

- Я для нее портрет в рамочке. Ей удобней. Можно показывать подружкам, рассказывать, как у меня все хорошо.

А у тебя не так-то хорошо, не так-то гладко. Сейчас встанет, уйдет в свой дабл, а вернется опять веселенький, взвинченный, нос чесать будет, и черт же его знает, что за дрянь там принял, — так я подумал, уверенный от чего-то, что веселость этого вертлявого мужчинки лишь в таком счастье и заключается.

Такое у него щасте — химическое.

- Она же мать тебе, — сказал Николай, — Мама. Надо уважать.

Вот же дуболом.

- Он — портрет, матери его и портрета достаточно, чего тут непонятного? — сказал я, получив от Марка взгляд и удивленный, и благодарный.

-Я — вечный скиталец, — сказал он, — Живу так. У меня дома нет. Раньше был, а теперь дом там, где живу. То тут, то сям. Главное, что работа есть. Можно сказать, по профилю. Я и в России людей водил, и тут тоже. Я умею, — от полумрака ли, по другим ли причинам, лицо его как надломилось, безбожно выдавая возраст; он же старый, он сильно-сильно меня старей, так подумал я, почему-то факту этому удивляясь.

Страдание привиделось мне в лице его, долгое, терпеливое, не взыскующее ни к чему. Терпение и страдание. Я отвернулся, — в другой стороне была еще одна комната, там, за стеклянной стеной люди сидели и курили. Дым смазывал людей в тени, в привидения, бликующие в бордово-красном свете ламп.

-Один клиент сказал, что я — лодочник, — говорил Марк, — Перевожу людей с одного берега на другой. А сам все время на воде. Такая судьба, такая работа.

-Да никакой ты не лодочник, — отмахнулся Николай, — Ты нам с другого берега маячишь. Типа, знаки подаешь. А мы тут.

Тут мы.

Вышли часа через два. Я устал, оглох от музыки, от кишения тел. Николай с Марком все говорили о чем-то, слушать их я не хотел, — важно было, что не пошли, а поехали, я совал деньги за такси, но их ни взял ни тот, ни другой, ни сам водитель, — опять какой-то индус.

Из машины я выбрался с трудом. Уже ночь была, — глубокая, сырая ночь.

- И не единой же звезды, — сказал я, на воздухе, под черной тарелкой неба снова — как вдруг — почувствовав себя пьяным.

Я не пьющий, а тут, последние свои дни только и делаю, что пью. И нет же ни стыда, ни страха, — и в голову дает по-другому, не так, как дома.

Дома духота и темень, а тут сам себе выше кажешься и будто можешь дорасти до звезд. Потому, наверное, что все в последний раз. В последний раз как в первый.

- Надеюсь, вам понравилось, — громко произнес Марк. Он остановился у края дороги.

- Нам понравилось, — подтверлил я.

- То есть все что ли?

- Да, — сказал Николаю Марк, — пора прощаться, жаль что у меня визиток нет, — охлопал себя по карманам, а я подумал, что только сейчас заметил, что нет на нем больше никакого маскарада. Не заяц, не гном, и не ангел. Человек просто. Немолодой, потертый, грустный: отработав положенное, стал он каким-то совсем уж обыкновенным.

-А где романтика? — Николай толкнулся к нему.

Шаг он сделал небольшой, но, будучи большим, навис над ним, тощим, хрупким, маленьким, желая его будто съесть своим животом, грудью, телом.

- Если вы про клуб, то могу показать как добраться, — Марк отступил, — Но сопроводить, к сожалению, я вас не могу.

- Парень, — Николай положил ему лапу на плечо, — Ты не понял. Я плачу. Это я тебе плачу, а не ты мне. Так что давай. Работай.

-Нет, извините. Меня…, — тренькнул тонко, — Меня дома муж ждет, у нас с ним абмахэ, что я не хожу с гостями в такие места, потому что это шадет унзерэ бециунг, сорри, я не могу.

- Слышь, — Николай на меня не смотрел, пусть ко мне и обращался, и лучше бы я был пьян вдрызг, чтоб не видеть этого стыда, — Муж у него. Блядь, у мужика — муж. Ты цену себе, что ль, набиваешь?

- Нет, — Марк повторил, — Извините.

- Прекрати, — сказал я, — Не унижайся. Ты не видишь, что он тебя на «слабо» берет? Держи удар. Не уступай. Он только так уважать тебя станет.

- О, как заговорил, — сказал Николай, да только его, мудака, я опять оставил без внимания.

- Он тебя нагнуть хочет. У таких, как этот, только два способа, или ты, или его.

- Вы не понимаете, — плаксиво сказал мне Марк, — Мы не можем позволить себе жалоб. У нас вычеты делают.

- Ты будешь жаловаться? — я посмотрел на Николая. Он ответил не сразу.

- Посмотрим.

Я захотел, чтобы он меня ударил. Я сильно, всерьез захотел, чтобы он меня ударил. Изо всех сил, всмятку разбил, как яйцо, чтобы кончилось ожидание, чтобы, наконец, случилось что-то. Я даже увидел, как Николай бьет меня в лицо кулаком, а я, упав в черную пасть тротуара, лежу не потому, что сил нет, а потому что нет желания.

- За что ты его унижаешь? Он же от тебя зависит. Он же слабей тебя. Тебя не учили слабых не обижать?

- Жизнь такая, — сказал Николай, — Сам же говоришь, или ты, или тебя.

- Она такая, как сам устроишь, ясно тебе, — я говорил, да только себе не верил.

Все так, по Николаю и получается. И жизнь получается только у таких как он, — бесстыжих и злых. И что я с ними делаю? Чужие мне, я не выбирал их, попал к ним случайно, и жизнь вся, как на три аккорда — как взаймы у кого.

- Извините, — еще раз повторил Марк.

- Заткнись! — взвыл я, — Имей достоинство! Ты можешь его себе позволить! Ты живешь в свободной стране, — у тебя, вон, муж есть. Полинезия твоя! Тебе, блядь, свободу дали, — так живи ею, пользуйся!

- Я понимаю вас, — проблеял Марк, — Вам нелегко там, — и вздохнул еще, как сердобольная сестра-сиделка, — Я понимаю.

- Ты ничего не понимаешь! Ты не знаешь, что это такое, когда тебя знает каждая собака, каждый твой шаг под присмотром, всегда на виду. Шаг в сторону карается расстрелом, понятно тебе? — я замолчал, чувствуя, как на меня наставлены оружейные дула, целый ряд их, густое жуткое счастье, страшное как сильная любовь.

- А почему карается? — голосом мелким спросил Марк.

- Такая блядская жизнь, — ответил за меня Николай, я замахнулся, но он был быстрей, и хватка у него железная. Дёрнувшись, я ослаб, — Тише, парень. Не ори, люди слышат, — говорил он, хотя улица была пуста, как столовская кастрюля; в этом ебаном Берлине всегда так, то толпа адская, то вообще нет никого.

- Только и знаешь, работа-дом, дом-работа, ничего нет, никого нет, — забормотал я, побежала по телу волна. Я застучал зубами, — Есть тут аптека где-нибудь? — меня затрясло, заметались плетьми руки, загудела голова, я не мог себя контролировать, тело ходуном ходило, зубы клацали сухим жестким стуком.

- Тише, — повторил Николай, — Тише, — он обнял меня за плечи, прижал к себе, утопив меня в своем огромном теле, и подергавшись еще какое-то время, я затих, — от Николая пахло сладким, детскими совсем леденцами.

- Если нужно, я вам русскую аптеку покажу, там все говорят по-русски, — Марк заглянул к нам.

- Мне все равно, — сказал я, пытаясь освободиться.

- Нужно что-то успокоительное, типа валерьянки, — сказал Николай, отпуская меня, и мы пошли в аптеку. Вернее, эти двое шли, а я, поддерживаемый с двух сторон, волокся, как мог, земля норовила убежать из-под ног и вспыхивали перед глазами темные облачка, как взрывы порохового дыма. Облако, туча, а за ней озеро.

У меня мама умерла.

Как она умерла, так и понял я, что хватит. Я один у нее был, она ради меня жила, а когда умерла, то и я, отдав свой сыновний долг, мог уже спокойно собой распорядиться, — так решил. Чуть-чуть осталось, — так с равнодушием думал я, желая уж и в номер прийти, и выпить что надо. И пусть уже закончится этот срок. Хватит.

Время было позднее. А аптека была открыта, — ярко освещенная, стеклянная вертушка двери ждала гостей.

- Иди — купи ему что-нибудь, — Николай толкнул Марка, — А мы тут постоим. Освежимся.

- Только если без рецепта, не продадут, — вякнул тот.

- Пусть продадут. Ты постарайся. Не видишь, плохо человеку. Если аптека русская, должны понять, свои же люди, — сказал он и, спровадив Марка, похлопал меня по спине, — А ты, ну-ка, подними руки и вдохни. Так. А теперь выдыхай понемногу, толчками, и снова вдох, — я со свистом втянул ноздрями воздух, — И выдох. Дыши-дыши.

- Это какая-то йога?

- Упражнение на расслабление. Помогает от стресса.

- Мне не помогает.

- Хорошо, — значит, не помогает, — сказал Николай.

Он не хотел ссориться, а я хотел.

Я хотел поссориться, — и с ним, и с этим Марком, со всем миром хотел, — хотел выблевать ему все свои слова, которые всю жизнь копились, сказать ему, чтобы уж все мосты сжечь и дело с концом. Только я устал, — все, отдалившись, как обернулось в папиросную бумагу.

- Если бы бог был, я попросил бы у него понимания.

- Ну-ну, — сказал Николай.

- Ни любви не надо, ни здоровья. Просто понимания. И пусть же совесть имеет, пусть скажет, наконец, за что это все.

Через стекло двери-вертушки было видно, как Марк трясет руками, втолковывая что-то усталой продавщице.

- Пойду я. Спасибо. Скажи ему, что мне полегчало. На, — из кошелька я вытащил заготовленные бумажки, — отдай ему, это на чай. И всего доброго. Ебись иди. Хоть с ним, хоть с ними со всеми. Иди нахуй, дорогой мир, в последний раз тебе говорю. Не в крайний, — я махнул рукой.

По дороге, в лавке рядом с гостиницей, купил бутылку виски, а в номере налил его в чайную чашку — бокалов тут не было, видимо, перебили прежние постояльцы. В чашке алкоголь выглядел чаем, — хоть забеливай молоком.

Cнял куртку и обувь, затем, по внезапному порыву, разделся догола и пошел под душ, где тщательно помылся. Надел чистое белье, рубашку белую, галстук надел — сине-желтую бабочку как у кота, давно хотел, да только куда? — а еще носки синие, галстуку в тон, и брюки со стрелками, — все самое лучшее, никто не скажет, что сдох как последний капустный бомж.

Я был трезв и сразу пьян, — все неважно, не о чем думать; один из носков оказался с дырой на большом пальце, — океюшки, значит все-равно помру как нищееб, да какая теперь разница? Никакой. И мама умерла.

На тумбочку возле кровати, на гостиничный буклет высыпал таблетки и раздавил каждую ложкой, — получилась горка. От сухости в горле хлебнул из кружки и удивился, что на вкус жарко и вовсе не чай. Я подумал, нет ли противопоказаний, вдруг таблетки с алкоголем не действуют, и выпить бы лучше чаю, — хорошего, крепкого чаю, — и пусть это будет мое последнее желание. Перебрал пакетики в коробочке рядом с чайником, но там был только сахар и растворимый кофе. Рассмеялся. Вот же подлый бог, и в последнем желании меня обошел.

-Чаю человеку пожалел, — смеялся я от всей души, — Всего-лишь чаю.

Решил, что обойдусь и без последнего желания. А вот с долгами лучше расплатиться. В телефоне нашел номер Марка.

- Алло, это вы, — сказал он веселым голосом как старому знакомому.

- Хочу принести извинения. Не держи зла.

- Ничего, я же понимаю, — трубка чмокнула, — Это было очень жестоко с моей стороны.

-Короче, — я помолчал, — Не надо терпеть. Мой тебе завет. Больно — кричи. Не молчи.

-Хорошо, — ответил кротко, как тот самый рождественский ангел.

Таким, как Марк, везёт, — его никто никогда не спрашивал про жену. Про него и так все ясно. Их, таких, иногда, конечно, убивают, им лучше бежать куда подальше, и в том их странное счастье: предупрежденные, они вооружены и знают, что надо действовать. Их самих видно и опасность им видна.

А как быть тем, кому не видна? У кого дом и работа, работа и дом, такие, как все, — как я? — про жену уж не спросят, но спросят про любовницу, или отпустят шуточку, — и им ответишь, тоже в ответ со значением шутканешь, — а там и работа, и дом. А любимый?

И мама у него жива.

Я понял, что пора, не разом, — уже после того, как прошел сороковой день, как улетела мамина душа, упокоилась, ни словом меня не попрекнула, ни взглядом, и я сделал все, как велел мой сыновний долг. Читал в одной книге, что родителей смерть — освобождение для детей. Родители должны прежде детей уходить, а потом дети, оставшись без родителей, своей смертью на убьют никого.

В ухо запищало. Похоже на цыпленка, — пипипи — противный, резкий звук пробивался сквозь стену. В коридоре было пусто, ни души, а писку стало больше, будто не цыпленок уже, а целый их выводок пытается развеять ночную хмарь.

- Эй! — крикнул я наугад в пустоту, — Тише вы!

Одна из дверей открылась. Это был Николай, уже раздевшийся до белой майки. Из его комнаты и пищало.

- Чего у тебя? — спросил я.

Николай молча отступил, предлагая пройти. А там, в номере на потолке, над разобранной постелью повис на одном проводе белый диск, сигнализация противопожарная, она и была источником противного, едкого звука.

- И как тебя угораздило, — я полез было на кровать, да увидел бечевку — тонкую, какими прежде обвязывали почтовые отправления. Она лежала на полу тонкой змеей и, вроде, хотела съесть сама себя, — один из концов ее был завязан в петлю.

- А ты ниткой удавиться не пробовал? — спросил я.

- Чего?

- Думать надо, что делаешь.

- А что делать?

- А мне откуда знать? Вон, окно открой и ласточкой, как в бассейн.

- Второй же этаж. Только покалечусь зря, а надо наверняка.

- Не знаю тогда. Возьми зубочистку. Ей себя в грудь ткни, — сигнализация все пищала, как зубная боль. Я взял стул и, запрыгнув на кровать, одним ударом сбил штуку, а Николай, поймав ее носком ноги как футбольный мяч, подопнул, а потом наступил и потоптался, раздавливая писк как хрупкого жука.

Сделалась тишина.

-А ты ловкий, — сказал он.

- Ты тоже, — спрыгнув с кровати, я пошел к двери, — В общем туалете, в конце коридора, лампочка на шнуре. Шнур прочный, тебя, может, и выдержит. На шарфе попробуй. Понимать же нужно, здоровый же. Медведь рязанский.

- Тамбовский ты волк.

- Люстру ему подавай, — мне стало смешно, — Эстет, блядь. Даже удавиться по-человечески не можешь.

- А ты-то, поди, таблетками. Как баба.

- Может тебе еще мыла принести? — я повернулся.

Света было маловато, а белая майка, облапившая большое тело, казалось, светилась сама по по себе.

- Ты еще бухой?

- Пью и не берет, — ответил не сразу, — Голова только трещит.

- Это от давления. Значит снег пошел. В снегопад всегда так.

- Ну, — что-то такое я сказал, наверное звук какой-то, не слово даже.

И он стоял. Стоял и я.

- А ты, смотрю, в форме себя держишь, не то, что я, вон, — Николай похлопал себя по брюху, — Разнесло.

- Тебе упражнения на пресс показать? — я усмехнулся, — Прямо сейчас?

- Так и давай, покажи, — он ответил с вызовом таким, что уж все стало яснее ясного.

Приметил в самолете, да заговорить не посмел, «волком смотришь»/«на себя посмотри»/ «не штангист, но раньше вольная борьба»/ «а у меня атлетика легкая»/ «жена узнала, тошно стало вконец»/ «мать умерла, мамочка»/ «так и сяк к тебе тыкался, тамбовская же ты харя» / «рожа ж ты рязанская» / «лады» / «океюшки», — и столько ж было нежности, воркливой тихой нежности, которая, не помещаясь, толклась, толкалась и ширилась, и была, наконец, нужная, — потому что никому, наконец, ненужная, потому что никому до нее — до нас — дела нет.

Нет же никакого дела. Отстаньте. Оставьте же. Дайте ж, наконец, покой.

Жить дайте. Такая романтика.

Январь, 2021, Берлин.

Поблагодарить автора можно донатами:

Patreon (весь мир, кроме)

Boosty (работает и в России)

--

--