Флейтист
Он — флейтист, что мы уже знаем. Голый, закинув ногу на ногу, он сидит на кухонной табуретке и смотрит в окно.
Глядя впереди себя, он прикладывает кончик указательного пальца ко рту, потом, чуть подталкивая, проделывает им просвет меж губами, те неспешно вбирают в себя палец на целую флангу, обхватывают его в плотное кольцо. Задумчивый, он посасывает палец, вытягивает его на поверхность губ, а те все не смыкаются и из образовавшегося отверстия должна бы вырваться струйка дыма, — так, словно он курит.
Но он не курит. Это вредно, и это мы тоже знаем. На столе за его спиной нет пепельницы, а только пара бокалов с темным осадком на дне и тарелка, усыпанная крошками.
«Ты знаешь, что ты секси?» — она, тоже голая, подходит к нему. Небольшие груди ее торчат сладкими пасхальными горками, а он же смотрит в треугольник ее лобка, — вытянув губы в трубочку он дует прямо туда, что ощущается ею как тёплый душ.
Она жмурится, отступает на шаг, прижимаясь голыми ягодицами к краю подоконника. Она смотрит на него, залитого белесым светом утра. У него широкоскулое лицо, голубые бесцветные глаза и короткие светлые волосы. Широкие плечи, белая-белая кожа без единой волосинки.
«Так взяла бы тебе и вдула» — нагнувшись, так что груди повисают, она запечатывает его рот большим пальцем. Его губы тверды и упруги.
Посмотрев на нее снизу вверх, он обхватывает палец губами. Полированный в розовое ноготь исчезает во рту. Глаза ее блестят, а палец ее все глубже; теперь она чувствует смутную колкость его зубов, теплоту и влажность неба.
Она хочет вынуть палец, но он втягивает его, он сосет, глядя на нее просительно, что делает его, плечистого молодого мужчину, меньше его самого. Она большая, а он маленький, — и это странно.
Она видит, как меж скрещённых голых ног его пробивается плоть восстающего члена. Она выдергивает палец резко и, вытирая, проводит им по щеке мужчины.
«Прости», — говорит он.
Губы его, увлажнившись, пылают алым. Он смотрит в сторону, показывая себя в профиль. У него припухлый рот, что особенно заметно из-за уверенно-красивой линии лба и носа. Они у него как у греческой статуи, а рот велик, и кончики губ его чуть изогнуты, вверх и вниз, от чего мнится, что он зовет своими губами.
«Скажи, какая у тебя мечта?» — она берет его лицо обеими руками и поворачивает к себе.
«Ты — моя мечта», — отвечает он.
«Я не считаюсь. Я здесь, — она наклоняется к нему, ее губы почти касаются его губ, а длинные русые волосы повисают, — Я реальна. Скажи, от чего у тебя встаёт колом? Чего ты хочешь?»
«Хочу тебя», — говорит он и, поймав в глазах ее какое-то движение, высвобождает лицо из цепкого захвата. Лицо его пылает.
Она отворачивается, и стоит так, — спиной к нему и лицом к окну. Дом напротив, — прищуренный, с горизонтально вытянутыми окнами, в архитектуре 1970-х, — так близок, что, кажется, рассматривает их двоих в лупу. Штор на кухне нет, они, двое, видны как на ладони. Если смотреть на них с другой стороны, — например, в щель меж задёрнутых штор, то видно его плечи и голову, и ее, всю голую, худую, с точками темных сосков, глядящих прямо, от чего кажется, что у нее две пары глаз, верхние и нижние.
Она смешная, когда голая, когда издалека, сквозь стёкла двух окон, через улицу, под взглядом внимательным, но не очень добрым.
Она гладит себя по груди. Вздыхает. Она — артистка. Откуда мы это уже знаем?
«Ты хочешь, чтобы вызвали полицию?» — говорит он.
«Да, пусть меня арестуют за пропаганду сисек. Их у меня почти нет. Я похожа на мальчика, что может ввести в заблуждение. Очень удобно, правда?»
«Нет, — возражает он, — Ты девочка».
«Я похожа на девочку, которая похожа на мальчика. То есть я могу быть мальчиком, — все зависит от того, что хочется видеть. Мы видим то, что хотим, а не то, что есть на самом деле. Там, напротив, могут вызвать полицию?» — она смотрит на него через плечо, острый подбородок касается косточки ключицы.
«Я не знаю. У них всегда закрытые окна».
«И кажется, что таращатся», — она проводит пальцами по одной груди, затем по другой, словно желая закрыть соски цензурной полосой.
Ей кажется, что дрогнуло белое полотно шторы?
«Пусть вызовут, — говорит она, — и придут полицейские, большие бравые ребята, которые знают своё дело. У них дубинки, у них такие крепкие стержни, знаешь?»
Он молчит.
«Какая у тебя мечта? От чего ты буквально течёшь, когда думаешь?» — спрашивает она.
Он поднимается и оказывается много выше нее. Он голый, большой, у него увесистый член, чуть вспухший от недавних трудов. У него был секс.
У них был секс.
«Нет у меня мечты», — он обхватывает ее обеими руками, крест-накрест, кладет ей на плечо подбородок, стискивая ее собой как путами.
Постояв так немного, она высвобождается и выходит из кухни; бледная свечка ее узкого тела скрывается в коридоре.
«А ты подумай, — доносится из темноты голос, — Ты хорошенько подумай и скажи. И вот тогда».
Что «тогда», она не говорит.
Это спальня. Она едва освещена. Большая кровать застелена практичным бельём: бордовые звезды по серому полю. Простыня тоже серая. На темной стене черно-белая фотография пятнистой кошки, подстерегающей добычу на иссохшем суку.
Слышно, как льётся вода, жужжит электрическая щетка. Затем все стихает. В спальню заходит он, флейтист, одетый для сна: на нем просторные полосатые трусы и растянутая белая майка.
Оказавшись у окна, он хочет опустить на ночь жалюзи, но замирает. Он смотрит в окно напротив, — там ярко освещено. В окне как в раме видно деревянную ручку кресла, на низеньком столике белая ваза, в ней пушистые красные цветы, а в глубине, возле зеркала на три створки, кто-то сидит.
Флейтист смотрит на ленивые волны лилового халата, блестящего, как из шелка. Длинные волосы, — кудрявые, рыжие, — перевязаны на голове темной лентой. Женщина сидит у зеркала и, отраженная трижды, медленно красит губы помадой. Цветным стержнем она ведёт по губам, проявляя их силу, — карминно-красный в неярком свете хочет быть чёрным, и можно подумать, что она не мажет губы, а наоборот стирает с себя тусклую обыкновенность дня.
Флейтист садится на кровать и, глядя в окно, — мы каким-то образом знаем, — видит дождь, который нервной завесой отделяет его от женщины напротив, он все гуще и кажется, что вода льётся не вниз, а вверх, притягиваемая небесами.
Его тянет туда. Женщина скручивает помаду, закрывает ее колпачком из желтого металла. Подняв подбородок, она смотрит на себя в зеркало, а копна рыжих волос спускается по спине ее чуть ниже. Она прикладывает к шее обе руки, словно желая задушить себя, — и пусть бы полился дождь, размывая ее в пятно, потому что пока она сдавливает себе горло, подвижный вырез ее халата раздвигается, показывая на щепы рёбер поделённое пространство и суля еще больше, на что флейтист уже не может смотреть безучастно. Сидя на кровати, он зарывается рукой в трусы и, не отводя глаз от окна, делает ряд энергичных движений, — не так и много, — как на ткани уже расплывается пятно, окрашивая в темное белую полоску.
Лицо его не выражает ничего, как ничего не выражает и лицо соседки. Она смотрит в зеркало, пока он смотрит в окно.
Они в гостиной, лежат на белом кожаном диване, который стоит на полу, выложенном белым кафелем, от чего возникает чувство больничное. Они смотрят телевизор, который непомерно велик, и это единственная декоративная вещь на белых стенах. На экране красивая молодая индианка в нежно-зеленом сари красит розовым ногти на ноге пухлого смуглого мальчика лет семи.
«Останешься?» — спрашивает флейтист, он в красном спортивном трико, которое на белой коже дивана выглядит кровью.
«Нет, мне еще квартиру искать, — говорит артистка, одетая в мужской банный халат из серой махры, — Бывший свалил, одной не по карману».
«А куда он свалил?»
«Надеюсь, не к тебе. Наталья Ивановна уж замахалась подгонять бабки. Стыд-позор, девке скоро тридцатник, а она у матери-пенсионерки деньги берет».
«Работы нет?» — он смотрит кино.
«Да надоело, — и она не отводит глаз от экрана, — Я брошенку раз сыграла, так теперь только на роли брошенок и зовут. Задрало. Хочу быть женщиной с активной женской позицией».
«Почему нет? Если получается, если зовут. Играй».
«Ты согласен всю жизнь своего Моцарта дудеть?»
«Почему бы и нет? Он же гений».
«А я хочу разную еду есть».
Он пожимает плечами.
«Да, — она кивает, — зря. Пару раз отказала, пошла слава, что токсичный экземпляр. Теперь надо думать. Слушай, тут не сдают квартир? Мне бы однушку. Можно совсем простую».
«Переезжай ко мне».
«А мой бывший не у тебя разве? — она заглядывает под диван, — И что мы будем делать?».
«Жить».
«Типа, замуж?»
«Типа, вместе».
«Трахаться будем? Регулярно?»
«Почему бы и нет?»
«Это ты сейчас так говоришь. Ты молодой, гормонов жопой ешь. Можешь трахаться хоть с фонарным столбом. А дальше будешь избирательный. И все, капец мне».
«Почему?»
«По кочану. Женщина одна, тетя Маша. От нее муж ушёл. Ему уже за полтос, а он, как дитё вырастил, так жену бросил и ушёл к другому мужику. Это нормально?»
«Нет, конечно».
«Она уже старая, где ей нового найти? Почему раньше не сказал? Могли б разойтись по-человечески, она бы переиграла. Ее теперь спрашивают «Наталь-Иванна, где ваш супруг?» И что ей отвечать? Ему мой клитор мал показался?»
«Тетя Маша».
«Что?»
«Ты сказала, что ее зовут «тетя Маша». «Наталья Ивановна» — это твоя мама».
Она молчит, смотрит, а экране уже беснуется отец мальчика, — он кричит на ребёнка, а тот плачет.
«Стремное кино», — говорит флейтист.
«Смотри, — говорит артистка, — учись. Я тебе дурного не посоветую. Не повторяй ошибок. Ты хоть и дурак, но наблюдательный», — она встаёт, скидывает халат, и, оставшись совсем голой, уходит в другую комнату, чтобы переодеться в своё.
Она хочет уйти.
Одетой артистка похожа на монашку, — сюда, в концертный зал она пришла в глухом чёрном платье, и волосы ее убраны в простую гладкую причёску, а лицо даже бледнее обычного, потому что сильно напудрено.
Она сидит в амфитеатре, меж стариков и старух и, пока те смотрят на сцену, где в три инструмента играют классику, рассматривает зал, где, если глядеть сверху, много лысых и седых. Классика — радость пожилых, — наверное, должна бы думать она, но, поди ж пойми, что она там думает.
Артистка подносит к глазам театральный бинокль, прежде лежавший на коленях, и в одном из первых рядов, с краю, находит кого-то, ей особенно интересного, — а там и пара мужская, и пара женская, и мужчина с носом, и две студентки в рванье, и юноша в толстом норвежском свитере.
Вслед за витыми струнными вступает флейта, — румяный звук ее привлекает артистку. Она смотрит в бинокль, как любовник-флейтист, одетый во фрак и белую рубашку, дует в трубочку музыкального инструмента и, качаясь, словно увиливая от водных струй, жмёт на какие-то там клавиши. С ним две женщины, втроем они играют Моцарта. У него флейта, а еще кружево звуков плетут скрипка и виолончель.
Флейтист отнимает от губ инструмент, вступают женщины, она же снова смотрит через бинокль в зрительный зал. Почему-то ее особенно интересует левый его край, — где две пары, мужчина, а еще трое совсем юных, — кто-то из них.
«Ты слишком красивый», — говорит она флейтисту.
Вместе они выходят из концертного зала на улицу, в руке у него футляр с флейтой, а за спиной рюкзак. Он в практичной серой куртке, из-под которой торчат фалды фрака, а она в длинном чёрном пальто, — это осень, то есть уже темнеет.
«Зачем тебе это все?» — спрашивает она.
«Что «все»?»
«Ты мальчик с дудочкой, а у тебя плечи как у грузчика. Какое-то ненужное расточительство».
«Студентом я работал грузчиком».
«А я после мастерской на шесте жопой вертела. Слушай, почему ты выбрал флейту, а не эту, она такая», — артистка складывает руки перед собой так, будто держит палку и, надув щеки, шевелит пальцами.
«На кларнете я тоже играю», — он кивает, — А в детстве играл на горне».
«Вот видишь!» — восклицает она, — Так все и началось».
Они проходят мимо памятника, а там, в пятне света, образованного двумя переносными прожекторами, идёт фотосессия. На фоне огромного каменного мужчины позируют жених и невеста. На нем светлый костюм, искрящийся в потоке искусственных лучей, а на ней белое кружевное платье с юбкой-кринолином. Мужчина-фотограф, ловя нужный вид, ложится на тротуар, вытягивая объектив камеры в любопытствующий нос.
Очень смешно: неловко позируя, невеста держит себя за подол-колокол; жених стоит, как проглотив кол, он ждёт, когда все закончится. Фотографии наверняка будут плохими, — они задержались со съемками, мужчина-памятник нависает над ними и смотрит, кажется, с упрёком на мужчину-фотографа, который не видит, что свет уже не тот, да и невесту жаль в ее нелепом свадебном гипюре.
«Тебе кто из них интересней?» — спрашивает она, артистка, разглядев всех жадно и быстро, все поняв и ничего не упустив.
«Никто», — отвечает флейтист.
Они идут дальше.
«А мне фотограф».
«Почему?»
«Он думает, что смотрит, то есть считает себя невидимым, то есть у него самое настоящее лицо. Он такой, каким его выдумал Бог», — говорит она, хотя лица фотографа разглядеть не могла, он лежал на тротуаре к ним спиной, отдавая приказания нескладной паре.
«Скажи, тебя кто-нибудь преследовал?» — говорит она затем.
«В каком смысле?»
«Вдруг подумала. Ты красивый, а бабы хитрые».
«Как странно».
«Что странно?»
«Мне теперь пишут письма».
«Что пишут?»
«Ерунда. Кино, музыка, театры. Всякое такое. Прямо на бумаге, от руки, как в прошлом веке».
«Кто пишет?»
«Кто-то, кто меня хорошо знает. Что одеваю, что ем, какую еду покупаю».
«Кто-то из баб твоих, из скрипачек. А зачем пишут?»
«Это ты мне скажи».
«Мне еще этого не хватало, — фыркает она, — Писать тебе. Да жизнь одна большая собачья свадьба, все только и знают, кому бы присунуть. Не пишу я тебе, понял? Не пишу, — она сердита, — Слушай, а почему у тебя в оркестре играют одни бабы?».
«Ты ревнуешь?»
«Ладно, мне пора», — она машет в сторону метро.
«Ты не со мной?»
«Нет. Мне еще квартиру смотреть. И не надо тут, пожалуйста. Я тебе ничего не обещала. Куда хочу, туда и хожу, я — свободная женщина, — говорит она и примирительно добавляет, — А ты — свободный мужчина. Ты можешь делать все, что хочешь».
«А если я хочу тебя?»
«Нет, ты этого не хочешь».
«А чего я хочу, по-твоему?»
«Что ты как маленький? Ты сам себе скажи, иначе получится, что я хочу, чтобы ты хотел».
«Нет, скажи ты».
«Слушай себя, свое тело. Тело не обманет», — она уходит.
Флейтист садится на автобус, а вскоре на той же остановке появляется она и, подождав следующего, едет тем же маршрутом. Автобус со вздохом закрывает двери и отправляется, а через окно видно, что она разговаривает по телефону.
Она улыбается и кивает. Кому? На что?
Она куда-то едет и с кем-то говорит. А он пришёл домой и, не снимая практичной куртки, протопотал в спальню. Он поднимает жалюзи и ждет. Окна на другой стороне зашторены и темны. Представление не то закончилось, не то еще не началось.
Он садится на кровать, вынимает из футляра флейту, начинает играть что-то протяжное, не очень витое, вытягивая, заостряя нос. Он играет так долго, пока в стену не начинают стучать. Окна напротив остаются бездвижны, они испытывают его терпение.
Он ложится на кровать, смотрит на тени на потолке, закрывает глаза, а когда их открывает, то на нем, склонившись над ним, сидит его артистка, — это уже другой день.
Она в свитере и джинсах. И он одет в джинсы и свитер. Стало холоднее, скоро закончится золотая осень.
«Как ты понимаешь, чего на самом деле хочешь?» — спрашивает он.
«Мне тогда совсем все равно, что думают другие».
«Тебе всегда все равно».
«Нет, это я так удачно притворяюсь».
Он молчит.
«Ты не веришь. Хорошо, — говорит она, — Я бесстыжая. Мои желания не хотят прятаться. А есть и другие».
«Какие?»
«Скромные, тихие. Ходят себе, говорят всем вежливые слова, а на самом деле», — она покачивается на нем, приникая к его паху, делает движения вращательные, желая втиснуться, пробуриться в него. Он хочет стянуть свои штаны, но она не дает, она прижимается к нему плотней, швы грубой джинсовой ткани трутся друг о друга, она прогибает спину, давит на него, наклоняясь над ним всем телом, затеняя его собой, оперевшись обеими руками о постель. Она смотрит на него. Он закрывает глаза.
«Нет, — говорит она, — на меня».
Он открывает глаза, он выполняет приказ, но, раз это приказ, лицо его каменеет, тяжелеет и тело, — он неподвижен на этой большой постели.
Она делает еще несколько волнообразных движений, а затем с гримасой недовольной спрыгивает с постели на пол. Она подходит к окну и с треском тысяч стрекоз поднимает жалюзи. Там еще светло.
«Нет, — говорит он, — закрой, пожалуйста. Увидят же».
Она удивленно смотрит на него:
«То есть это я хотела меня трахнуть прямо на улице, на глазах у всего Карла Маркса?»
Она ложится с ним рядом, поелозив бедрами, приспускает джинсы, так что виден тёмный хлопок белья. И белой лодочкой вплывает вниз ее ладонь, он, привстав на локте, смотрит на образовавшийся бугорок, он хочет помочь ей, но она отводит его руку.
«Гляди на меня, — говорит она, — Глядеть можно. Лапать нельзя».
Он снимает штаны, — он без белья.
Она смотрит на его член, который все выше, темней и толще, она смотрит в окно, она смеётся:
«Теперь я знаю, кто живет напротив».
«Черт! — он прыжком соскакивает с кровати и, дёрнув за веревку, опускает жалюзи, — Ты совсем сдурела?!» — на них ниспадает сумрак.
«Но есть и другие люди, — говорит она, — В них черти не водятся, они такие, как есть. Правильные, как равнобедренный треугольник, а крысы биссектрис дохнут там от от скуки. Помнишь биссектрису? Биссектриса — это крыса, которая бегает по углам и все делит налопопам. Ты же знаешь, кто там живет. Ты знаешь, и мне не говоришь».
«Не знаю», — он сердит и не хочет назад в кровать. Штаны его приспущены, крюком висит не вполне опавший член.
«А вдруг там живут интересные тебе люди? А вдруг эти люди мне очень полезные? Вдруг у них тоже есть интерес к приключениям? Может, их Хичкок интересует. Антониони. А может быть, они, как и я, хотят видеть не лица, а правду в них? А может, они любят карнавалы. Я люблю карнавалы. Я бы каждый день ходила на карнавалы и совершала бы там непотребства. Там настоящая жизнь, это называется «привилегия шута». Жизнь такая, как хочется, а не как принято. Все настоящее, и чувства настоящие, а значит, и мысли, — она не смотрит на него, а говорит как будто во сне, вне реальности с этим флейтистом, который все торчит у закрытого окна, — Я же вижу, когда ты врешь, не ври мне, меня это оскорбляет. Я умею видеть ложь, Помни, я же артистка. Я умею красть души, и когда-нибудь меня похоронят за оградой церковного кладбища, бесстыжую греховодницу. Дурак ты, мальчик с дудочкой, я думала сначала, что ты еда, а ты десерт. А десерт это не еда, это иногда. То есть сладко, но вредно. И лучше чуть-чуть, или даже никогда».
«Иногда мне кажется, что ты сумасшедшая».
«Только сейчас узнал? — она вздрагивает как проснувшись, — Разве я не говорила тебе, когда сняла тебя там, прямо после концерта? Ты насосался флейты, а я нагляделась и сняла. Мне кажется, говорила. То есть я тебя предупреждала, и теперь ты сам дурак».
Он молчит. Только дышит.
Это день. Скорее всего, воскресный, потому что отцы толкают по тротуарам коляски, — они выполняют свой отцовский долг, а такое обычно бывает только по выходным.
С руками, упрятанными в карманы джинсов, флейтист стоит возле какого-то дома. Прямо над ним торчат сучья тополя, который ждет зимы. Он тоже ждет.
Флейтист мог бы курить, но уже бросил. Он мог бы сосать палец, если б был один, но он просто стоит, то есть ожидание его очевидно, но прохожих ничуть не удивляет, — мало ли кто чем занимается средь бела дня.
На нем его куртка, за спиной его рюкзак. Где твоя флейта, флейтист? Неизвестно. Кого ты ждёшь, милый? И это неясно.
Мимо идут люди. Большая женщина в сиреневом пальто. Пара мужчин. Перевозчик пиццы с желтым велосипедом. Дети, брат и сестра, бредут домой; старшая сестра, лет десяти, держит младшего брата за руку, чтобы не убежал, а он и не собирается, он смотрит на тротуар и вслух считает трещины на асфальте.
Дети отмыкают кодом чёрную дверь подъезда, девочка смотрит на флейтиста:
«Вы к Таше?»
«Я на пятый», — подумав, отвечает он.
«Ага, — девочка кивает, — значит по объявлению».
«Я к одной тете».
«У нас замок поменяли и никто не может теперь попасть, все запурхались, только нет там никакой тети».
«Там лесизер», — вторит ей младший брат.
Втроем они входят в подъезд, тяжелая дверь подъезда закрывается.
«Подождите!» — слышен окрик. К дому бежит мужчина в сером пальто и большой, не по размеру головы кепке, надвинутой чуть не до самого острого носа. В обеих руках его туго набитые продуктовые сумки. У него, наверное, скоро праздник, потому что торчит наружу и бутылка в серебряной фольге.
Его не слышат, он не успевает. Дверь защелкивается. Чертыхаясь, он ставит сумки на пол. Тыкает по кнопкам кодового замка, — мужчина в кепке ошибается и после протестующего писка набирает снова и снова, но дверь все не поддается.
Из-за беседки, что меж тополей, по другую сторону тротуара, выходит она, артистка.
«Это седьмой дом?» — спрашивает она.
«Он самый, будь же неладен».
Сверяясь с записью в телефоне, она набирает код, — дверь со звоном отмыкается.
Мужчина смотрит на неё, его кепка большая, то есть кажется, что это она удивлена ловкостью незнакомки.
«Мы где-то виделись?» — спрашивает она, придерживая дверь, чтобы мужчина успел взять сумки и пройти.
«Да, кажется», — неуверенно говорит он, протискиваясь с сумками мимо.
«Значит, тесен мир. Недавно я ходила на два кастинга и на концерт. Еще покупала порошок. Выбирайте».
«Порошок?» — они идут к лифту.
«Он стиральный, вы не думайте. Вам на какой этаж?».
«На пятый».
«И мне на пятый, — она жмет на кнопку вызова, — Вы там живете?»
«Да. Как странно».
«Что странно?»
«Это может показаться странным, но у вас нет», — он не договаривает.
«Нет, — говорит она, — его у меня нет. И другого тоже нет. Никого у меня нет. Нет. Нет. Нет», — она заразительно смеется.
Смеется и он.
Приезжает лифт, они размещаются внутри, она нажимает на кнопку «5».
«Жаль, что у вас праздник сегодня», — говорит она.
«Почему?»
«Если мне сдадут эту квартиру, могли бы вместе отпраздновать».
«Что нам мешает?»
«И правда, — говорит она, — что? Разве только Моцарт. Любите ли вы Моцарта?»
«Ой, — мужчина озирается в деланном испуге, — он тоже хочет прийти ко мне в гости?»
«Какой ужас! — смеётся она, — У этих моцартов нет никакого стыда. Договорились. Если сдадут, я приду к вам с красным шампанским».
«Разве есть такое?»
«Да, австралийское, игристое, на основе «шираза». Очень удобное. Оно и вино, и пузырики».
«Веселое», — говорит мужчина.
«Ага, квирное, — говорит она, — Или квиристое?»
Лифт добирается до пятого, двери разъезжаются, они выходят.
«Но учтите, здесь очень тонкие стены, старая постройка, плохая изоляция», — говорит он, голос его разлетается по всему подъезду.
«Но вы же не играете на какой-нибудь флейте», — говорит она, а подъезд умножает ее эхо.
«А вы не играете?»
«Я только на бесшумных флейтах, — она смеется, — А вы?»
«Я тоже», — они поняли друг про друга.
Будущие соседи расходятся по своим сторонам. Артистку уже ждут, потому что почти одновременно открываются и закрываются обе двери.
Этажом ниже, злыми быстрыми шагами спускается по лестнице флейтист. Он выходит из подъезда. Это тот дом, что напротив. У него прищуренные как в ехидце окна.
«Что это?» — в серой спальне флейтиста она увидела зеркало, длинное, утянутое к потолку, явно не отсюда и теперь просто прислонённое к стене, наискосок от кровати. Возле зеркала стул.
«Сядь, — он показывает артистке, а сам садится на кровать, — пожалуйста».
Она приседает на край стула, лицом к нему.
«Нет, не так. Посмотри на себя, — он просительно добавляет, — пожалуйста».
«Так?» — она поворачивается к своему отражению и теперь видна флейтисту дважды, в профиль, удлиненная высоко забранными волосами, и в анфас к себе самой, положив руки на колени как примерная школьница.
«Распусти волосы».
Она освобождает их, бессильные пряди повисают вдоль лица.
«Сделай что-нибудь, — говорит он, — пожалуйста».
«Так?» — она проводит руками по бёдрам.
Она в платье, и он почти одет, — он ложится на кровать и подтягивает подушку под голову.
«Возьми там, на полу».
Она берет пудреницу, расхлопывает ее и достаёт тонкий ломоть пуховки.
«Так?» — она прикладывает пуховку к одной щеке и другой, оставляя два ярко-розовых пятна.
«Не смотри на меня. Делай», — просит он. У него настороженное выражение, как у зверя перед прыжком, — и как уместно, что на стене в этой спальне ждет добычу черно-белая кошка.
Она распределяет пуховкой пудру на щеках, становясь не румяней, а темней.
«Так, — говорит он, — а теперь глаза».
Бросив пудреницу на пол, она берет теперь тушь для ресниц. Вытянув щеточку из флакона, она проводит ею по каждой из ресниц, верхним и нижним, распахивая глаза навстречу каждому движению, чтобы было удобней. Затем она берет тени и мажет ими вокруг глаз.
Она поворачивается к нему, смотрит на него зачернёными глазами, которые выглядят даже ямами, — потому что накрашены слишком густо. Он смотрит на нее, но в лице его нет прежней настороженности, лампочка внутри него гаснет, отсутствием света показывая, что вообще была.
«Что теперь?» — спрашивает она.
Он молчит.
Она смотрит на себя в зеркало.
«Нет, не мое, — стирает ладонью помаду, рот съезжает на щеку, становясь кривой гримасой. — Я похожа на потаскуху».
«Ты и есть потаскуха», — говорит он. Она встаёт, оправляет платье и уходит. Хлопает дверь.
Он смотрит впереди себя. Он посасывает кончик указательного пальца. Жалюзи в спальне опущены. Никто никого не видит. Каждый сам по себе.
«Как дела?» — он, может быть, говорит, а может быть, пишет в свой телефон.
«Хорошо», — следует ответ.
«Что нового?»
«Только что с панели пришла. Как ты? Нашел себе дудочку?»
«Смешно, ага. Ты получила?»
«Что?»
«Тебя ждет сюрприз».
«Я переехала. Меня нет по прежнему адресу».
«Там цветы»
«В другой раз пришли сырой говядины».
«Раньше ты любила цветы».
«Говядина должна быть сырой и не замороженной. Хочу, чтобы она потекла и на почте подумали, что ты убил человека».
«Прости меня».
«Не парься. Я вела себя как свинья, и ты повёл себя как свинья. Мы квиты».
«Ты не свинья».
«Я говядина. Причём незамороженная. И теперь у меня новое жильё, новые планы и вот-вот будет новая жизнь. Ты в курсе, что я хотела от тебя детей? Я хотела за тебя замуж».
«Придёшь?»
«А потом я поняла про тебя».
«Приходи».
«Отсоси, мальчик-пальчик».
«Тебе, — да».
«Что?»
«Отсосу».
Ответа нет, и он добавляет:
«Приходи. Пусть будет по-прежнему».
«Не будет».
«Будет», — и так продолжается долго, потому что и золото осени слезло, и сама осень выветрилась, и наступила зима, — там черно, но скоро будет снег.
«Хочу тебя видеть», — он пишет сообщение в телефон.
«Сегодня не могу», — подумав, выплывает на зелёный экран ответ.
«А когда?»
«Как получится».
«Что-то случилось?»
«Все норм».
«Я хочу», — он пишет, но кажется, что говорит. С кем он говорит? К кому обращен этот властный тон?
«Я подумаю», — выскакивает еще один ответ, а больше ничего. Он убирает телефон. Идёт на кухню, ест, моет посуду, смотрит телевизор, где показывают беснующуюся толпу. Он смотрит в окно. Он уходит в туалет и, сидя на унитазе, читает с телефона новости. Он идёт в гостиную и листает ноты. Он ложится на свой белый диван. Он встает. Он играет.
Когда он один играет на флейте, то лицо его неспокойно. Он гримасничает, когда играет, — кажется, что у него спазм.
Она включает погромче музыку в телефоне. Она одна в полупустой, недообставленной квартире. Там низкие потолки и окна во всю стену, — от прежних жильцов остались шторы. Между коробок и остовов недособранной мебели лежит матрас со скомканным постельным бельём. Она садится на матрас и, сделав в телефоне погромче рэперский рёв, затыкает уши наушниками.
Она, во всем домашнем, ложится на постель, отбрасывает папку с листами новой роли, она смотрит в потолок. Она встаёт и колотит в стену. Услышав ответный стук, она вталкивает ноги в меховые сапоги-угги, и уходит в чем была, не накинув даже пальто. От заштореных окон веет холодом.
«Привет!» — весело говорит артистка, а за окном идет снег.
«Ну, наконец-то», — отвечает флейтист. Снег идет и у него.
«Ты сохранил мои трусы?»
«Да. Я их даже постирал».
«Зря. Надо было сохранить мои выделения. Потом загнал бы за кучу денег, когда я стану мегазвездой».
«Роль дали?»
«Нет. Лучше. Мне дали шанс. Слышишь, что я говорю? Мне дали Шанс С Большой Буквы. Я у тебя в долгу».
«Почему?»
«Думаешь, мало таких флейтистов?»
«Не знаю».
«Это как в лотерею выиграть. Шанс на миллион. Я там и жопой посверкаю, и сыграть есть что. Зритель и обосрется, и обрыдается. Я б на твоём месте погуглила, почем сейчас старые трусы Мерил Стрип. Приценилась».
«Хорошо».
«Слушай, я сегодня пьяная и добрая. Хочу дать тебе наказ».
«Празднуешь?»
«Пью красное, с пузыриками. Ты дурак, слушай, и в том твоё счастье. Я когда ушла от тебя, то подумала, что некоторым и не надо знать про себя все. Некоторые всю жизнь живут как во сне, — они сами себя не в состоянии спросить, чего им хочется. Видно же невооружённым глазом, так нет же, им подавай, чтобы все как у всех».
«Так ты ушла от меня?»
«Думаю, да».
«Насовсем? Почему?»
«Дурак же ты, дурак, и дудочка твоя кривая, — она смеётся, — Пройди в спальню. У меня для тебя сюрприз».
«И что там?»
«Ты пройди».
«Я уже».
«Нет, сейчас ты в кухне, и не ковыряй в носу, когда по телефону разговариваешь. Давай, шагом-марш! Вот так, хороший мальчик, — говорит она, когда он выходит из кухни в коридор, а затем, минуя гостиную, оказывается в соседней комнате, рядом с кроватью, — Ты уже там? — спрашивает она, — Подними жалюзи. Посмотри. Ты видишь?»
Он видит. Там уже не дождь стеной, а снег хлопьями. Там освещенное окно, оно как освященное, потому что и снег снаружи, и теплый свет внутри, и все как в рождественской сказке. Рыжеволосая женщина поднимает длинный бокал с черным вином, она смотрит на себя в зеркало, но, сидя полубоком, чокается, вроде, с ним, с флейтистом.
«Видишь?» — слышит он голос артистки по телефону, — Смотри. Будь собой. Слушай желания. А я сама о себе позабочусь», — со щелчком аппарат в его руке затихает.
Он смотрит.
Пригубив, женщина ставит бокал черным напитком прямо перед зеркалом. Взяв кругляш салфетки, медленными, небольшими движениями стирает с лица краску, от чего лицо ее удлиняется, делаются меньше глаза, тоньше губы и больше нос. Лицо у соседки красивое, строгое. Оно чуть больше нужного, и длинные рыжие волосы тут, пожалуй, лишние, — флейтист машет ей. Он смотрит. Он стягивает с себя рубашку. Он смотрит. Он освобождается от штанов и трусов, он остаётся совсем голым. Он смотрит. Он подходит к окну, близко-близко, он гладит себя по груди, он берётся за член. Он смотрит-смотрит-смотрит.
Она, в другом доме, по другую сторону, размеченная снегом как штрихами мела, сбрасывает с плеч халат, оказавшись совсем безгрудой, худой и тем обезоруживающе сильной. Он видит, как ненужным чулком съезжают с головы волосы, оказавшиеся париком, он трет член сильней и быстрей, работая рукой как насос, желая поскорей добраться до конца, чтобы все, наконец ,закончилось, а лицо его не выражает ничего, кроме напряжения.
Он видит теперь, что эта спина в шелковом халате слишком широка для женской, эти руки куда больше женских рук, и как он мог не замечать адамова яблока, выступающего на жилистой глотке так явственно и так ясно отражающегося в зеркалах? Он не хотел этого видеть. Он видел то, что хотел, и то, что он видит сейчас, и мука для него, и освобождение. «Тело умнее нас. Слушай тело, оно не обманет».
Чего он не видит, так это смутной тени в соседнем окне, чуть зашторенном. Там светлое пятно, это кресло, похожее на кокон, обитое желтым бархатом; в кресле сидит она, артистка.
Торчат голые коленки, они растягивают в резинку хлопчатобумажные белые трусы. Положив руку меж широко расставленных ног, она смотрит в окно на флейтиста. Она видит, как он смотрит на другое окно, — она и то видит, что глаза его чуть закрываются, — она, может быть, представляет себе, как он стонет, сдавливая собственный член. Он смотрит в другое окно, пока она смотрит на него, и этот треугольник, сам по себе, волнует артистку куда больше треугольника собственного лона, которое, как под действием волшебного сна, живет уже самостоятельной жизнью, набухая, укрупняясь, наощупь напоминая мягкое, податливое тесто, все более влажное, с хлюпаньем подающее собственный голос.
Она видит, как он кончает. Она чувствует, как он брызгает спермой. Ее волнует не он, и не человек в другом окне. Ее волнует сам людской треугольник, в котором идея похоти, — чистый, беспримесный секс.
Может быть, она скоро придёт к флейтисту. Может быть, она будет не одна. Может, они сообща почитают те письма, вспомнят кино, будут делать что-то еще. Она, может, скажет «наконец-то», что, — очень может быть, — станет их общим шагом в совсем новом направлении. Она кричит, она кончает. И это вне всяких сомнений лучший оргазм в ее артистической жизни. Будут другие.
Берлин, март, 2021.