Вареники
Тесто прогибалось лениво, обнимая руки, как дорогие перчатки. Тесто упрямилось, растягивалось нехотя, и стоило хоть на миг оставить его в покое, как оно возвращало себе прежнюю форму — выпуклую, налитую, словно молодая плоть.
Нечаянно задев, она смахнула со стола ложку и та, коротко звякнув, упала.
Она постучала ложкой о край стола, отгоняя нежеланных гостей, присыпала тесто мукой и принялась за начинку, вбивая в металлическую миску с творогом яйцо, подмешивая сахару, немного соли, пробуя смесь на язык и добавляя еще и еще.
Она готовила вареники, о которых подумала еще прежде, чем заснуть. А проснувшись, сразу взялась за дело.
Трудясь над творожной начинкой, она с удовольствием поглядывала на тесто.
Предоставленное само себе, оно потихоньку выправлялось, выравнивалось, выталкивая, закругляя вмятины, приобретая вид законченный, но не самодовольный. Тесто горкой возвышалось на кухонном столе — с аппетитными, припорошенными мукой, щечками. Его хотелось погладить. Приласкать.
Во входной двери провернулся ключ. Шура.
— Кушать будешь? — крикнула она.
— Батя дома? — уже по тому, как Шура снимал обувь, ей было ясно, что он сегодня злой.
— Отца нет. Ушел. Я одна. Вареники.
— Правильно Калачик говорит, новую надо брать, — Шура не слушал.
— А старую куда? — она знала, о чем речь. О машине.
— Продам или на свалку. Бренчит, как банка консервная. Того и гляди — сдохнет. Думал, встану на полдороге. А чего в доме все вверх дном? Ремонт что ль?! — Шура сердито протопал через залу.
На кухню не заглянул.
В своей комнате он открыл шкаф и задвигал плечики с одеждой, что-то разыскивая. Она видела это сквозь две стены и одну комнату. За тридцать с лишним лет она изучила свой дом так, что, кажется, могла видеть через стены.
Насквозь видела.
Шура сдвигал с места на место костюмы, штаны и рубашки, которые приносил ей постирать. Она вспомнила про серую сорочку в самом углу, когда-то давно купленную в дорогом магазине. Шуре уже малая. Выбросить жалко, а отдать некому.
— Мать, где мой «босс», не знаешь?
— В гости идешь?
— В ресторан.
— День рождения?
— Ну, типа того. День рождения союза, — Шура покашлял, — Советского.
Она взяла скалку и с силой вдавила ее в тесто. Под нажимом оно разошлось на две волны. На два берега.
Она колдовала над тестом, а сама будто стояла за спиной сына. В его бывшей комнате, которую он использовал теперь как склад для грязных вещей.
Спина у него уже большая, с покатыми плечами и толстым слоем мяса, кости под которым совсем не прощупываются. Как в бронежилете. Лет через десять его загривок тоже покроется салом, а шея станет еще короче.
Раскатывая тесто, она видела, что сын уже нашел и положил на разобранную кровать сорочку подходящего цвета, а к нему галстук. Она решила, что сегодня Шура выбрал ярко-красный. Броский. Вызывающий.
— Кто опять на моей кровати спал? — в голосе сына прорезалась знакомая хрипотца. Как песок в часах. Шура не любил чужих на своей территории, а когда злился, то начинал по-отцовски сипеть.
— Я спала.
— А постель чего не застелила?
— Не успела, вареники, — наклонив голову, наваливаясь на скалку всем телом, она раскатывала тесто в лепешку. Оно уступало, на глазах теряя упругость и силу, — Отец-то тебе зачем?
— Чтоб говна не всучили. У него в автосервисе дружок. Знаешь?
— Вы все знаете за меня. А я творожку взяла. Хороший творожок. Рассыпчатый и не сухой совсем.
— Калачик как раз на права сдает. Вместе будем гоняться.
— А цвет какой?
— У кого? У тачки? — Шура снисходительно усмехнулся, и это было ей слышно, — Калачик говорит, лучше автомат, — его голос звучал уже приглушенно, а щелчки и шорохи, которые издавали плечики с одеждой, сделались громче. Злится.
По одному краю тесто утончилось до матовой прозрачности. Она завернула его и снова прошлась скалкой.
— Куда он задевался? Тут же висел, — бормотал Шура.
Лепешка получилась не очень большой, но штук на тридцать хватит. Отложив скалку, она взяла рюмку и стала вырезать ей из теста аккуратные кружочки.
— Мать! Ты его в химчистке не забыла? — Шура возник на кухне.
Нет, вначале возник запах, а за ним последовал Шура.
Она и прежде ощущала этот запах. Чужой. Большой, мясистый, сын занял все свободное место.
— Зябко, — она поежилась, — Рамы войлоком обили, а все равно тянет. У отца в шкафу смотрел?
Шура кивнул и скрылся. Она зачерпнула ложкой творогу, шлепнула его в кружок теста и споро, заученными движениями стала закручивать вареник. Работа механическая, однообразная.
Минувшей ночью, устав от движений и слов — пустых и бессмысленных — она так захотела вареников, что они ей приснились.
Во сне они рождались сами собой. Возникая прямо из воздуха, вареники покоились в ее руках уютно, как в люльке. Упругие. Плотные.
В том сне ее руки были бабины. Худые, очень старые, с сухой, тонкой, будто обжаренной на огне кожей, эти руки ловко управлялись с варениками, вычерпывая их буквально из ничего. «С маслицем-то и подошву съесть можно, а ты поди без маслица попробуй вкусно», — творя тесто, говорила еще баба. Она родилась и умерла в бедности, задолго до рождения внука, которому дали ее имя, а самым счастливым временем считала зиму, когда ее, пятнадцатилетнюю, взяли горничной «в дом». Потом баре сбежали, а она на прощание украла из буфета в зале солонку — фарфоровую птичку с размытыми синими цветочками на белых боках. Теперь птичка со щербатыми ножками и отбитым носиком стояла без дела в серванте, спрятавшись за резные чешские фужеры.
Шура появился на кухне с большим черным мешком с иностранной надписью посередине.
— У бати нашел, — он поглядел на полотняный чехол с гордостью, — «хугобосс».
Вокруг металлического крючка, торчавшего из чехла, был обмотан галстук, который сын выбрал для своего праздника. Нежно-зеленый с едва заметными белыми крапинками.
— А почему не красный? — она улыбнулась.
— Ага, чтоб все видели, — Шура наморщил лоб.
— Пускай, — она пожала плечами.
— Мать, чего он у бати делал?
— То же, что и у тебя, — сказала она, — У вас теперь один размер. Как под копирку, — она улыбалась, и эта улыбка Шуре не нравилась.
— Я у него спрошу, — пообещал он. Еще больше сыну не нравилось, что отец взял его дорогую вещь.
— Спроси-спроси, — покивала она.
И снова этот запах. Не только табак, не только пот. Чужой запах, еще едва уловимый на молодом теле, но даже в своей малости хранящий ясность своей главной ноты, которая плохо смешивалась и с табаком, и с потом. Этот запах не брал даже алкоголь. Наоборот, от него он становился сильней и резче.
Гаже. Запах чужого мужчины. Запах стыда. Запах позора.
— Поступай, как знаешь. Мне все равно, — сказала она.
Шура наморщил лоб, а от носа к углам рта пролегли две знакомые складки. На кухне стало совсем тесно.
— Мать, батя где?
— Я когда встала, он уже ушел. Испарился. Фьюить! — она взмахнула рукой, изобразив в воздухе что-то вроде гибкой ленты.
— Поругались? Было чего?
— Ничего не было, — улыбаясь все также безмятежно, сказала она, — Это мне раньше казалось, что все у нас было, а, выходит, и не было ничего.
— Мать, — растерянно сказал Шура.
Ей было проще теперь. Пружина вчерашнего гнева ослабла. Она почти исчезла, напоследок оставив по себе жажду простой механической работы и ее результат. Тоже простой и предсказуемый. Вареники.
Она умела уступать, как умела это и ее баба, которая потеряла в якутской тюрьме пьяницу-мужа. Она уступала всю жизнь, потому что баба без мужика, не человек, а полчеловека». Она уступала день за днем и однажды смертельно устала. Все вдруг распалось. Разлезлось, как дрянная ветошь.
Он пришел, окутанный этим грязным запахом, с мутными, будто пьяными глазами, — тяжелый, неумолимый, как каток. Ты хочешь, чтобы я сдохла, говорила она, чтобы я тебе не мешала, ты думаешь, я ничего не понимаю, не вижу ничего. Ты все получила, говорил он, у тебя все есть, чего еще тебе от меня надо, заткнись. А она напирала на него, наваливалась, вырывая нужный ответ чуть не зубами, и не пытаясь понять, зачем ей слышать то, что она и так знала. Она просто ослабела под действием этого запаха, которого вокруг нее оказалось слишком много. Дала себе волю.
А потом захотела вареников.
— Ничего не было. Ничего. Пыль. Вздор, — она подняла руку ладонью кверху, и дунула на сына. Движение получилось театральным, фальшивым. Оно было нелепым в исполнении оплывшей немолодой женщины в засаленном переднике с красными розами по синему полю, с мешками под глазами, квадратным лицом и слегка отвисшими щеками, похожими на бульдожьи.
Подрожав, облачко муки, рассеялось и опало. А взгляд, прежде будто размытый маревом, прояснился.
Не желая, словно стыдясь глядеть на мать, Шура осмотрел кухню и, чувствуя себя обязанным что-то сказать, ткнул перед собой носком ботинка, оставив на припорошенном мукой полу корявую запятую:
— Ты б хоть полы помыла. Живете, как чушки.
— Грязь везде, — сказала она, делая вид, что очищает ладони от теста.
Тесто удалось, оно больше не прилипало, зажив своей отдельной жизнью — ее руки были чисты, но ей нравилось это движение. Театральное, будто она изгваздала дорогие перчатки.
Она потирала руки, она стирала с них невидимую грязь и смотрела на сына. Большой. Неумолимый. Сытый незнакомой ей жизнью. Смердящий ей. Чужой.
— Яблоко от яблони, — она наклонилась над столом.
— Где он? Батя где? — песку в голосе Шуры стало так много, что он скрипнул и оборвался.
— В караганде. Свинья везде грязь найдет, — она не могла не улыбаться, — С дружком с автосервиса. Не знаю я. Ничего я не знаю, и знать не хочу. С кем живете, куда ходите. Ничего я не знаю. Ничего, — она говорила, а сама осторожно перекладывала вареники поближе друг к другу, чтобы освободить на доске место.
Они были, как на подбор. Пухлые, с аккуратными завитками по одному краю. Бочок к бочку. Баба могла быть внучкой довольна.
— Ты погляди, какие вареники задались. Славные, — любуясь, сказала она.
— Да, отстань ты от меня со своими варениками! — взвился сын, — Не хочу я. Сыт. Во как!
Он резанул себя ребром ладони по горлу и ушел, закинув за спину чехол с костюмом.
— Везде грязь, везде, — она лепила вареники.