По сердцу
Кухню стала мыть. Тамара Павловна всегда принималась за мытье, если выпустить пар надо, да не наделать глупостей.
Тренькнул неслышный колоколец, и вылетела она пулей из залы прямиком на кухню. Там как раз в раковине посуда горой стояла. Плиту еще с утра помыла, но можно и отполировать. Если и дальше так дело пойдет, она и за холодильник возьмется. Работы часа на два, не меньше.
На кухне Тамара Павловна чувствовала себя на своем месте — и руки заняты. Не отвлечься, да не мазнуть всей пятерней по бесстыжей роже.
— Ма-ам, ну, чего ты, — вытянулся за ней Колька.
Здоровый вымахал конь, а все, как в пять лет. Канючит, а у нее дел невпроворот.
— Отвяжись!
Колька замер у дверного косяка. Дальше идти не решился. Башка стриженая, а на морде черные очки в пол-лица. «Конспиратор».
— Твоя жизнь — сам и решай.
— Я — гомосексуалист, мама.
Вздрогнула.
Злое слово. Подлое. Знала уж, а вслух проговорить не могла. Будто гвоздями по человеку бьют: «гомо-сексуалист».
— И что я сделала не так? В чем провинилась? — выговорила она старую обиду.
— Ни в чем.
— Блядун ты.
Сначала взялась за посуду. Включила воду погорячей, на губку выдавила мыльный раствор.
— Что ж мне? Лучше врать было? Притворяться?
— Иногда не грех и соврать, — буркнула в ответ.
— А я не хочу! Не мое это.
— Легко ты устроился. Что не по мне — сразу на помойку. «Не мое», — передразнила она, — Тебе, что ж, семья — это курорт? Если процедура не подходит, так можно на другую пойти, послаще? — хмуро глянула на сына, — Люди от тебя страдают. Люди. Почему ж не жалеешь ты никого? Будто игрушки тебе? Понимать же надо. Разве семья для одного счастья? Разве живут вместе, только радости одной заради? — работала споро, яростно.
— Мам, ну вот приду, — а Колька все лез, — Будем говорить про дела или ерунду какую, а ведь неправда все.
— А скандалы тогда зачем? Ссоры? — легко так спросила, будто весело, самая себе удивляясь, — Если нет любви, если отмерло, так и уходишь себе. Тихо, спокойно. Трепыхаться-то нечему. Вот и уходишь, а после тебя одна тишина. Гробовая.
— По-разному бывает.
— Я и говорю, блядун.
— Я ж не просто так налево, — сын будто взмолился, а лицо у самого от очков как слепое, — Он меня понимает лучше, мы подходим с ним друг другу. Мам, ты пойми же, мам, я смотрю на него и обмираю, ты не поверишь, мам.
Представила живо, полно. Даже цвет глаз уловила. Карие они у него. Волосы светлые, брови темные, а глаза карие. Статный такой паренек. Молчит, улыбается, да в упор смотрит.
— Что же это за любовь, если она по другим топтаться разрешает? Свинство это, а не любовь.
— Не смей! —сын взвился.
Странно. Могла б теперь и отвесить ему оплеуху — как он с матерью разговаривает! — да не захотела. Не поднялась рука.
— Зачем по живому-то резать? — сказала только, — Люди же не машины. Если ткнешь ножом — шрам останется.
— Я — гомосексуалист, мама.
— Да, чего ж ты меня-то словом своим поганым тычешь?!
— Мы по-другому устроены. У нас редко бывает, чтобы раз и навсегда.
— Что ж у вас и сердца нет, как у других людей? Вы что ж инопланетяне? Я его выносила, вырастила, а теперь все у него по-другому. Не по-людски. Блядун ты, вот и весь сказ.
— Это — наследственное.
Поглядела на сына. Нет, не смеется. Не дорос еще, чтобы над матерью изгаляться.
— Рождаемся мы такими, мам. Так природа распорядилась. Никто не знает почему.
Тарелки перетерла, в сушилку составила, взялась и за плиту. У нее есть раствор специальный. В зеленом тюбике, от него плита сияет, как новая. Ни царапин тебе, ничего.
Тюбик искала, суконку из нижнего ящика вынула, — а Колька все не уходил. Упертый. Все на своем настоять хочет.
— Горазд ты с больной головы на здоровую, — она терла тряпкой так, будто собралась протереть до дыр темную стеклокерамику плиты, — Удобное дело, на природу валить. Я ни при чем, моя природа так решила. На роду мне написано быть блядуном. Ты человеком сначала быть научись.
— Не понимаешь ты, мам, ничего, — сказал горько так, тихо, что екнуло сердце.
Ушел. Только черные очки напоследок блеснули.
— И не собираюсь ничего понимать! Слышать ничего не хочу! — крикнула ему вслед.
Зашуршал-затопал. Одевается, поняла Тамара Павловна. Бросила тряпку, следом вышла.
— Отцу будешь говорить?
— А надо?
— Не, — покачала головой, — не говори. Я-то поплачу, да жар выйдет, А он молчать будет, а там опять загнется с язвой своей. Не говори ничего, он и не узнает. Сам-то не спросит.
— Брезгует, — сказал сын.
— А черт его знает. Не понять, чего в голове его творится. Не понять. Ну-ка, покажи.
Колька послушно снял очки. Глаза слепые, беззащитные, а вокруг краснота вспухла с лиловым таким отливом.
Жалость пресекла. Знала: драчлив Колька. Несдержанный. Лучше б он кухню мыл, чем руки-то распускать.
— Ты-то не покалечил?
— Баш на баш.
— Обменялись, выходит, комплиментами. Погоди, бодягу дам, — в залу прошла, из стенки баночку достала.
— Может, сойдет еще.
— Поздно, мам.
— А ты попробуй.
— Хорошо, мам.
Сын наклонился, поцеловать в щеку хотел на прощание, но она отстранилась.
— Ты, думаешь, зубы матери заговорил, так и все в порядке уже? Много ли ей надо, дуре? — поглядела с укоризной. — Поганец ты, поганец. Только и умеешь, что людям кровь портить. Сначала один сюрприз, я чуть не умерла, а теперь — другой, не слаще. Ты лучше не появляйся у нас месяц-другой, а то не стерплю — дам-таки тебе тряпкой по бесстыжей харе. Жить где собираешься? У него?
— Да, вроде того.
— Так знай — не одобряю я твоего решения.
— Ма-ам, — протянул он, а нижняя губа дрогнула так, что сердце просто кровью облилось.
Дверь закрыла решительно, но, как щелкнул замок, вдруг ослабла. Будто с поворотом ключа провернулось в ней что-то — и кончились все силы.
Села на полочку в прихожей, прямо на обувь. За грудь себя подержала, там, где сердце. Оно вроде крепкое еще, но вот ведь, нет-нет, да кольнет булавкой.
Отдышалась. С собой совладала. А как иначе? Все у них будет хорошо. Наладится.
Встала тяжко, с тяжелым вздохом — здоровую лошадь изображать больше не перед кем. Поплелась к телефону.
— Алеша? — сказала, — Алеша, дорогой. Это я.
— Здрасте, теть-Тамар.
Голос сумрачный, тусклый. Мигом сообразила, как сидит он в прихожке своей, небритый, засаленный. Молодой еще мужик, а все ж несчастливый. Кудлатый, да страшный. А кого ж несчастье красит? Брошенка.
— Алеша, ты уже покушал?
— Покушал, теть-Тамар.
— Ты себя не запускай, Алеша. Хоть бульонный кубик водой завари. Или тебе принести чего.
— Не надо, теть-Тамар.
— Не надо, так не надо, — согласилась она. — Был у меня Колька. Поговорили мы.
— Ага, — сказал, вроде так и положено.
— Одобрить не смогла, ты ж понимаешь.
Слова давались ей трудно. Жалко было Алешу, что ж ему за невезенье?
— Поговорила только, высказала свое мнение.
— А он?
— А ты не знаешь? Он же сам себе хозяин. Решает все сам, других только в известность ставит, злодей.
— Не ругайте его, теть-Тамар.
— Я — мать, мне можно. Вот что, Алеша. Ты водки не пей. Сходи душ прими, сидишь грязный, замурзанный. Не дело.
— Откуда вы знаете теть-Тамар?
— А что ж материно сердце обманешь, думаешь? Сходи-сходи. Помойся, квартиру прибери. Делом займись. Отвлечься надо, если внутри жгет. Я знаю.
— Хорошо теть-Тамар.
— Побегает и одумается.
— Правда? — вот и ожил вроде голосок у мальчика.
— Правда. Это у них семейное. «Наследственное», — кстати вспомнила она, — Отец его поблудил, да вернулся. Идут ведь туда, где любят. А кто ж любить-то их станет, паршивцев? Некому их так любить. Некому.
— Некому, теть-Тамар.
— Придет, а ты не кори его. Слов лишних не говори, они только во вред. Я знаю.
— Когда, теть-Тамар?
— Придет, — заверила, — Если любишь — жди. А не любишь — забудь.
— Люблю.
Отбой дала. Отправилась было в залу, да на полдороги вспомнила. Усмехнулась даже — кухню-то отмыла, а уж время снова еду варить. Скоро Саня явится. Муж. Голодный. Злой. Кормить надо. И опять все по кругу, по кругу.
— Дура я, дура, — хлопотать пошла.
Из книги “Такие парни”.